Павел Маркович Полян
Историмор, или Трепанация памяти. Битвы за правду о ГУЛАГе, депортациях, войне и Холокосте
это триумфальное торжество политики и антиисторизма, собственно говоря, и есть «Историомор».
Его основные проявления достаточно очевидны:
– табуизирование тем и источников («Не сметь!»),
– фальсификация и мифологизация эмпирики («В некотором царстве, в некотором государстве…») и
– отрицание или релятивизация установленной фактографии («Тень на плетень!»).
По всем этим трем линиям на историю давит политика, как актуальная, так и ретроспективная, подстраивающая прошлое под сегодняшнее.
Пушки и музы
Есть такая поговорка: «Когда говорят пушки – музы молчат».
Фактически это не так, да и муз не одна, а девять.
Но та муза, с которой мы профессионально имеем дело, – муза истории, наша несравненная Клио, дочка Зевса и богини памяти Мнемозины, с папирусом или тубусом в руке, – действительно предпочитает под канонады помалкивать.
Поговорку же придумали пропагандисты.
Потому что, когда говорят пушки, – то говорят и они, пропагандисты, и говорят громко, чаще громче, чем пушки.
Каждая воюющая сторона непременно имеет соответствующую инфраструктуру – так называемые политорганы.
А в придачу – и свои военнно‑исторические ведомственные институции, архивы и музеи.
Музы у пропагандистов нет, но она им и не нужна: у них всегда находится какой‑нибудь условно‑коллективный Геббельс или Мехлис. Заказы спускаются все больше срочные, и исполняются они всегда в спешке и грубо, нисколечко не считаясь с Клио, помалкивающей в тряпочку или в кляп.
Они профессиональные вруны – поэтому они врут очень часто, но всегда убежденно, врут принципиально, шьют, так сказать, белыми нитками, отчего в результате архивы именно самих пропагандистов, как правило, – самые закрытые изо всех.
Ибо нечего кому‑то смотреть на их пожелтевшие от времени белониточные швы.
Та же Вторая мировая война – как целое если и существует, то в виде некого архипелага, островами которого служат и непосредственно боевые действия, и ее гуманитарные – периферийные на армейский взгляд – ипостаси:
послевоенная идентификация пленных (кто они – еще свои или уже чужие?),
участь мирного населения и его страдания (под оккупацией ли, в контакте ли с проходящей вражеской армией, в тылу ли, в блокаде или в эвакуации – под гнетом чрезвычайных законов военного времени, или, если угонят, на чужбине?).
То, что Холокост – неотъемлемая часть Второй мировой,
в Советском Союзе с его приматом войны Великой Отечественной и
синдромом Победы пропагандисты даже не то чтобы отвергали, – они этого не понимали.
А если и отвергали, то очень оригинально:
это не евреев во рвах убивали, а
советских граждан, поэтому – какой же тут Холокост?
Холокост советских людей?..
Сейчас, когда геополитически занадобились параллели между актуальным неонацизмом
(кстати, вполне себе реальным: если из Бандеры, как и из его фанатов, вынуть их национализм, то ничего, кроме крови, не останется!) и нацизмом историческим, концепцию подлатали и скорректировали.
В результате пропагандистски востребованным стал и Холокост,
и даже военнопленные с остарбайтерами (эти, правда, чуть‑чуть, не слишком).
Но это пропагандистская востребованность, а не историческое осознание.
Но именно она нередко решает дело.
Иначе с какого бодуна город Грозный,
один из многих сотен тыловых городов с минималистской,
кроме нефтедобычи, промышленностью, вдруг в одночасье стал в 2015 году Городом воинской славы России?
Настоящие бои на его улицах действительно велись, но несколько позже – в 1999 году, и это скорее уже из разряда военного позора.
Уж если так хочется облизывать Кадырова, то не честнее было бы просто переименовать город Грозный в Кадыров‑Аул?
Или другой пример – осуждение геноцида армян.
Насколько историчен законопроект, вносимый в Госдуму на сто первом году после самого геноцида и… назавтра после того, как Турция сбила российский самолет?!.
Оптика и строение памяти
История войн обречена на множественность интерпретаций и, соответственно, на множественность историографий.
У истории любой войны – их всегда априори как минимум две – «от победителей» и «от побежденных»,
и обе находятся друг с другом в непростых, часто конфликтных отношениях.
К тому же и победители, и побежденные редко встречаются в одиночку,
чаще – в коалициях, пусть и переменчивых.
И каждый их член после войны будет выстраивать свои отношения друг с другом и с дочерью Мнемозины.
Даже если национальные нарративы и национальные историографии
(с нелегко, но все же достигнутым внутренним консенсусом) уже имеются,
то вместе, друг с другом, они составляют ярко выраженную какофонию.
Уже в этом одном запрограммирован будущий конфликт и
война национальных историографий,
внутри которых почти неизбежны своя поляризация и свои внутренние разборки.
Например, между слугами государственного официоза и сервилизма, с одной стороны,
и свободными от него историками, силящимися сохранить свою честь и верность Клио.
Обе стороны, конечно, нуждаются в архивном обеспечении, но первая может без него и обойтись:
ей достаточно горстки «правильных» (или «правильно» отобранных) источников;
главное же для нее – политические установки и мемуары военачальников.
Вторая – от архивов зависит и без них буквально задыхается.
Этим войнам памяти часто не хватает не только априорного стремления к фактографической объективности,
но и общей культуры и элементарной корректности ведения.
Аренами «сражений» оказываются не только такие громоздкие «вещи»,
как музеи, или громкие как телешоу, но и
работа в архивах, программы конференций и страницы публикаций.
«Войны» внутренние – в определенном смысле гражданские – могут быть и погорячее:
в СССР, например, за участие в них не на той стороны запросто можно было попасть в ГУЛАГ (при Сталине) или в проработку‑ощип (при Хрущеве и Брежневе).
Самое поразительное, что в основе всего этого искрящегося при соприкосновении многообразия –
в сущности, одни и те же эмпирические факты: сражения, операции, погода, потери и т. д.
В этом как раз и кроется слабенькая надежда – надежда на то, что когда‑нибудь те или другие воюющие стороны сверят свою эмпирику и как‑то договорятся.
Но первейшая для этого предпосылка – почти невыполнимая:
открытость и общедоступность всех архивов…
Так как же соотносятся историческая эмпирика и историческая память о ней?
Как зеркало и оригинал?
Или все просто зависит от оптики – прямизны или кривизны (сфальсифицированности) – зеркала?
Разумеется, память нуждается в структуризации, как минимум в различении исходных ракурсов:
– память жертв, память палачей, память сторонних наблюдателей и свидетелей;
– память индивидуальная и коллективная, локальная и региональная;
– наконец, память честная и лукавая, то есть намеренно – пропагандистски – сфальсифицированная (разновидностью чего является и насильственное – цензурное – умолчание) или, хуже, подмененная (это происходит сейчас с «Пермью‑36», где руль перехватили кургиняновские «вохровцы» из «Сути времени»).
Иногда эти агитация и пропаганда настолько не интересуются исторической реальностью,
что путают, не моргнув, Украинский фронт с украинскими войсками.
Наконец, борьба может идти и за бренд самого слова «память»:
посмотрите, какие разные институции так или иначе схлестнулись в этой борьбе –
антисемитское общество «Память»,
антисталинистское общество «Мемориал»,
промидовский фонд «Историческая память»!
Все они (кроме разве что «Памяти») особенно значимы постольку,
поскольку берут на себя и будничную работу памяти –
организацию устных дискуссий (чтений и конференций) и
собирание и издание эмпирики:
библиографий, баз данных (таких как «Книги Памяти» или различные расстрельные списки),
сборников документов и эгодокументов, монографий.
Эта будничная работа, кстати, – и есть самое главное,
ибо она неумолимо ограничивает спекулятивные возможности множественных интерпретаций.
Например, двуязычный польско‑российский сборник «Варшавское восстание 1944 года в документах из архивов спецслужб», выходивший в 2007 году:
факты, представленные в этой 1500‑страничной книге с обеих сторон,
не воюют друг с другом,
а сообща создают отчетливый образ тех трагико‑героических событий и плацдарм для успеха истории, а не историомора. Интерпретаций может быть и несколько, можно насчет них и поспорить, – но историческая фактография не теряет от этого своей устремленности к единственности и однозначности!
Но есть еще один внутренний конфликт памяти, выдвигающийся на первый план именно в период политического и геополитического напряжения.
Это – гражданские холодные войны,
перманентная борьба истории как науки и истории как «исторической политики» (в понимании Алексея Миллера),
то есть прямого заказа власти – в рамках ею же, властью, себе дозволенного.
Иные историки, правда, не дожидаются госзаказа: нос у них по ветру и обоняние – отличное.
«Награда» находит их, как правило, и без госзаказа.
Властью же может двигать не только идеология, но, например, и
своеобразный экономический прагматизм – стремление избежать выплат каких‑то компенсаций, например.
Силы тут неравные, и именно этот конфликт, это
триумфальное торжество политики и антиисторизма,
собственно говоря, и есть «Историомор».
Его основные проявления достаточно очевидны:
– табуизирование тем и источников («Не сметь!»),
– фальсификация и мифологизация эмпирики («В некотором царстве, в некотором государстве…») и
– отрицание или релятивизация установленной фактографии («Тень на плетень!»).
По всем этим трем линиям на историю давит политика, как актуальная,
так и ретроспективная, подстраивающая прошлое под сегодняшнее.
Со временем, стратегически, – то есть по мере введения в оборот и верификации все большего числа первичных источников, – «победа» все равно останется за историей,
а не за политикой, но чем шире открыты архивы – тем раньше это произойдет.
Стоит заметить, что аналогичная проблематика знакома не одной лишь истории,
но и другим наукам, например
социологии,
демографии,
даже географии.
И что агрессивная зачистка грантового ландшафта России, изгнание из него иностранных или международных фондов не что иное, как классическая для России централизация и вертикализация этого поля, дающая власти дополнительные рычаги влияния на ситуацию и обеспечение нужного себе политического результата.
Иными словами – на введение сиюминутного «историомора» в реальную жизнь.
Однако в каждый конкретный момент времени торжествует, увы, именно политика,
определяющая ориентиры и рамки для работы ангажированных ею «карманных» историков и создающая рогатки для работы историков независимых и несервильных.
В советское время эта проблема была не так остра.
Одной «Старой площади» – то есть аппарата ЦК КПСС с его отделами и подотделами – было совершенно достаточно для поддержания в форме идеологического фронта и
пропагандистского противостояния внешним и внутренним врагам.
Все необходимые «инструменты» были буквально под боком, через дорогу:
как то КГБ («Лубянка») или
Всесоюзное общество «Знание», уютно разместившееся под боком, во двориках Политехнического музея.
В условиях выборной демократии такая модель руководства не срабатывает.
Отчасти поэтому постепенно в Восточной Европе – в Словакии, Польше, на Украине
– выработалась модель Института национальной памяти.
Очень скоро оказалось, что такие институты трансформировались в классические оруэлловские Министерства Правды.
Злоупотребления чувствительной архивной информацией, оказавшейся в их распоряжении,
обусловлены поручениями и заказами,
целесообразными с точки зрения находящих у власти заказчиков,
ибо они серьезно влияли на внутриполитические процессы
(«утечки» о сотрудничестве с органами своих политических оппонентов, например).
Несколько неожиданным следствием этого в той же Польше оказались непомерные затруднения читателям в доступе к архивам Института, поглотившего многие ранее уже широко доступные архивные фонды.
Историомор, разумеется, не только российское явление.
Вспоминаю реакцию японского издательства, выпустившего по‑японски мою книгу об остарбайтерах и военнопленных.
На мое предложение написать для японского читателя небольшое предисловие издательство
с радостью согласилось, а когда прочло – то решительно отказалось: чур, чур меня!..
В предисловии речь зашла о депортациях корейцев и китайцев и
об их эксплуатации в годы японской оккупации,
но, как оказалось, в Японии, сдавшей на одни пятерки чуть ли не все американские курсы демократии,
разговор о японских военных преступлениях все еще был не комильфо.
Едва ли не единственным устойчивым примером противоположного государственного отношения
к своему прошлому является Германия –
первая в мировой истории страна,
сумевшая принять на себя ответственность за случившееся.
Никто в мире до этого ничего подобного не делал и, главное, не испытывал желания делать.
Но и в Германии многие десятилетия ушли на избавление от реликтов национал‑социалистического мировоззрения
и даже законотворчества, а официальное признание элементарного и очевидного факта
(советские военнопленные – не военнопленные в смысле Женевской конвенции, а специфическая и непризнанная категория жертв) состоялось только в мае 2015 года (см. ниже).
Историомор многолик, и к одному только государственному насилию или заказу не сводится. Корпоративный или даже индивидуальный исторический фальсификат, как и его преподавание в школах и вузах, – тоже соответствует этому термину, как и искреннее нежелание многих, особенно молодежи, знать правду. Конфликты исторической памяти возможны и неизбежны не только в пределах одной семьи, но и в пределах одной личности.
Тематика историомора необъятна, и книга не претендует на ее полное отражение. Но на заострение внимания к некоторым из проблемных узлов, автору, в силу его научных интересов, хорошо известных, – претендует.
Февраль‑март 2016 года
Память о ГУЛАГе и депортациях
Низкорослый гигант, или биография как история болезни: Иосиф Сталин и его победы
Роберт Чарльз Такер – наряду с Кеннаном, Конквестом, Коэном или Пайпсом
– признанный классик американской советологии.
Его жизнь была долгой: родился 29 мая 1918 года в большом городе (Канзас‑Сити) и
у большой реки (Миссури) – умер 29 июля 2010 года в тишайшем университетском Принстоне.
Дипломы бакалавра и магистра получал в самом знаменитом университете Америки – Гарвардском.
Карьеру начинал в годы войны в разведке (Управление стратегических исследований – предтеча ЦРУ),
а с 1944 по 1953 год прослужил в посольстве США в Москве.
Его двухлетний контракт растянулся на почти 10 лет, – но не по служебной надобности,
а по личным обстоятельствам – из‑за женитьбы в 1946 году на советской девушке,
с которой познакомился чуть ли не в Большом театре.
Такие браки не поощрялись в Совдепии никогда,
но с 15 февраля 1947 года, после выхода указа Президиума Верховного Совета СССР
«О запрещении браков советских граждан с иностранцами», они и вовсе перестали быть легитимными.
Мотивировка указа
(«В непривычных условиях за границей советские девушки чувствуют себя плохо и подвергаются дискриминации»,
– а то на родине они все исключительно счастливы!)
распространялась и на тех, кто вышел замуж еще до указа:
оберегая от неизбежных притеснений на чужбине, последним просто‑напросто не выдавали выпускных виз –
не выпускали из страны.
После смерти Сталина указ отменили, и
только тогда Такеры смогли покинуть Москву.
Но Евгении Пестрецовой‑Такер еще сильно повезло:
ведь такие браки (а на волне совместной победы их было и впрямь немало)
могли иметь и имели куда более драматическое развитие.
Как только счастливые молодожены‑дипломаты уезжали к себе в Лондон или Вашингтон,
– рассчитывая, что скоро встретят своих избранниц в Хитроу
или в вашингтонском аэропорту,
их жен арестовывали, обвиняли в «шпионаже» и отправляли в ГУЛАГ.
Но Такер, видимо, лучше других понимал, где находится,
и не допустил по отношению к своей жене такой преступной беспечности.
Он терпеливо продлевал и продлевал контракт,
пока не дождался смерти того, о ком потом будет писать книги.
Однако сама эта история, как бы опалив брови начинающего разведчика и дипломата,
легла в основу его бесценного личного жизненного опыта.
Вкупе со всесторонним знанием советской прессы,
так и распираемой культом личности вождя,
история собственной женитьбы придала отношениям Такера если не со Сталиным,
то с созданной им системой несколько личный оттенок и
очевидно помогла со временем развернуться в сторону будущей и главной профессии – политической истории.
Несомненно, Такер тайно завидовал своему британскому коллеге Максу Хэйварду,
работавшему переводчиком в английском посольстве в 1947–1949 гг.,
когда тому однажды пришлось сопровождать своего посла в Кремль, к Сталину,
и переводить им!
Слух о том, что Хэйвард в присутствии Сталина буквально онемел, скорее легендарен, но
Хэйвард наверняка рассказывал Такеру об этом в Москве.
Сам Такер однажды тоже переводил в Кремле,
но десятилетием позже, когда в 1958 году вновь приезжал в Москву в качестве переводчика
Адлая Стевенсона, кандидата в президенты США.
Кстати: по ходу беседы Стевенсон попросил Никиту Хрущева о пустячной любезности – отпустить в Америку
тещу своего переводчика: отпустили.
…Любящий зять к этому времени работал в Рэнд Корпорэйшн
(армейском исследовательском центре),
был гарвардским аспирантом.
В том же 1958 году он защитил диссертацию, легшую в основу его первой книги –
«Философия и миф Карла Маркса» (1961).
Похоже, что, при всем уважении к автору «Капитала», Такер решил приглядеться и
к первоисточникам сталинизма.
В 1962 году, простившись и с Гарвардом, и с Индианским университетом в Блумингтоне (где он некоторое время поработал),
Такер перебрался в Принстон.
Здесь он и провел вторую – большую – половину своей отныне оседлой и всесторонне обустроенной профессорской жизни, в окружении любящих учеников и семьи. Придя на отделение политологии, он вскоре стал основателем и первым директором отделения российских (ныне – российских и евразийских) исследований.
С Маркса, кстати, он переключился на марксизм – и выпустил книгу «Марксистская революционная идея» (1969). Следующая книга, где он от марксизма как доктрины перешел к одному видному творческому марксисту, в его теоретическом становлении и практическом действии, – это первый том задуманной им биографической трилогии о Сталине. Она вышла в 1973 году, и называлась «Сталин как революционер: историческое и биографическое исследование, 1879–1929 гг.». Эта работа (кстати, посвященная жене) принесла автору не просто известность, но и Национальную книжную премию США в исторической номинации и еще самую настоящую славу.
Второй том трилогии – «Сталин у власти: революция сверху, 1928–1941 гг.» – вышла только в 1990 году, через 17 лет после первого тома. Как видим, Александром Дюма от политологии он не был: работал не торопясь, тщательно, книги выходили редко. Третий том, увы, и вовсе не был дописан.
По‑русски и в России оба тома вышли, соответственно, в 1990 году (в издательстве «Прогресс») и в 1997 году (в издательстве «Весь мир»). В 2013 году они переизданы в издательстве «Центрполиграф». В этом издании оба авторских названия были, к сожалению, изменены – в пользу других, более броских на первый взгляд и как бы оттеняющих этапы, о которых повествуют. Первая книга: «Сталин. Путь к власти. 1879–1929. История и личность». Вторая: «Сталин у власти. История и личность.1928–1941».
При этом как бы улетучился принципиально важный для самого автора аспект революционного начала в личности Сталина – революционера снизу и ведомого в первой книге, и революционера сверху и ведущего – во второй. Ведь даже заполняя переписной лист № 1 Всесоюзной переписи 1939 года, в графе 15‑й («К какой общественной группе принадлежите?»), Сталин – наверное, единственный из всех переписываемых – горделиво записал: «профессиональный революционер», – и лишь в скобочках то, о чем, собственно, спрашивала графа: «(служащий)». Предыдущая перепись (1937 года), как и многие ее организаторы, к этому времени уже пали жертвами этого «революционера сверху».
Такер был филигранно точен и прозорлив, когда написал о том, что революция (нет, Революция!) для юного семинариста Джугашвили была «полем, на котором добывается слава».
В точности то же самое испытывал в своем Тенишевском училище и молодой эсер Мандельштам, записавший в «Шуме времени»: «Мальчики девятьсот пятого года шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шел в гусары: то был вопрос влюбленности и чести. И тем, и другим казалось невозможным жить не согретыми славой своего века, и те, и другие считали невозможным дышать без доблести. “Война и мир” продолжалась, – только слава переехала. <…> Слава была в ц.к., слава была в б.о., и подвиг начинался с пропагандистского искуса».
2
Во введении Такер как бы раскрыл свой творческий метод,
сложившийся под влиянием книги известного американского психолога Карена Хорни
«Невроз и человеческое развитие» (1950).
Дважды перечитав ее, Такер вдруг ощутил, что прикоснулся к истокам и разгадке культа личности Сталина – к тому, что культ это не только внешний, но и
внутренний зов, вытекающий из отождествления себя реального с собой идеальным.
Отсюда же и его любимый псевдоним, даже не столько партийный, сколько до интимного личный и глубоко льстящий себе самому – Коба.
Эта кличка напрямую заимствована из романа Александра Казбеги «Отцеубийца».
Его центральный герой – Коба – бунтарь и революционер,
эдакий огрузиненный Робин Гуд, заступающийся за обиженных и силой храбрости и оружия борющийся за справедливость,
– стал для молодого Сосо истинным кумиром,
языческим (а революция и есть разновидность язычества!) божеством.
Конкурентом Кобы в пылкой читательской душе молодого Сталина был разве что экс-падре Симурдэн из отобранного у него в семинарии романа Гюго «93-й год»,
но это имя плоховато сидело на его кавказском теле и языческой душе.
Так что первые свои статьи и письма человеку, чьим партийным псевдонимом было «Ленин»,
вплоть до семнадцатого года он с удовольствием подписывал: «Коба».
И только после победы революции перешел на другой, менее романтический,
псевдоним, зато как бы заранее рифмующийся с «Лениным».
И если Сталин – мифический Коба,
то Ленин – тогда скорее полумифический Шамиль,
сумевший сорганизовать индивидуалистов-наибов – всех этих «Робин Гудов»,
«Хаджи-Муратов» и «Коб» – в единую силу – в партию и под своим началом.
Ясное дело, что все наибы метили в имамы, но, прежде всего,
тяжело ревновали и вдохновенно враждовали друг с другом.
Самым заклятым другом Сталина с самого начала был Троцкий – личность несравненно более яркая и
в деле успеха революции куда более заслуженная.
В годы Гражданской войны Сталину выпал жребий послужить под началом наркома Троцкого,
и это оказалось испытанием не только для начальника и его подчиненного,
но и для революции.
Сталин-подчиненный – это вообще отдельная и недоисследованная тема,
но сталинское недисциплинированное («великокняжеское», по определению Троцкого)
поведение на Львовском направлении в 1920 году не просто ставило подножку Тухачевскому на главном – Варшавском – направлении, но и привело на грань самого настоящего краха всю военную стратегию большевиков.
Но нюансы собственного жизненного либретто были Сталину несравненно дороже судьбы даже того государства, которое ему еще предстояло бы возглавить и достроить.
И не жалко ему было при этом ровным счетом ничего и никого
– ни жены, ни друга, ни самого народа.
Последнее он наглядно доказал, уже придя к власти и развязав Большой Террор.
Точечные и персональные репрессии против немногих своих реальных конкурентов,
именуемых «врагами народа»,
он при этом чередовал с хаотическими и массовыми,
наугад – против безымянных для себя представителей этого самого народа,
всех его страт, поддерживая в нем безоговорочный страх и держа в узде всех остальных,
еще не репрессированных.
Точно так же и Гитлеру в конце войны было не жалкого своего верноподданного немецкого народа,
именем которого и с одобрения которого он уверенно и энергично привел свою страну к катастрофе.
Но виноватым он патологически видел не себя,
а народ, недостаточный энтузиазм которого, по его мнению, и стал главной причиной катастрофы.
В обоих случаях – и Гитлера, и Сталина, – у бесчеловечной политики «вождей» был несомненный психологический – и даже психоневротический – подтекст.
Но, имея дело с психоисторией, мы не сможем уклониться и от психобиографии. Что и легло в основу настоянного на книге Хорни концептуального кредо Такера как биографа: биография как история болезни.
Романтическое славоискательство (Коба) переродилось в маниакальное властолюбие.
Еще в московские годы оно помогло Такеру понять корни не только культа личности Сталина как такового, но и отношения к своему «культу» самого Сталина.
Детские годы – с нелюбимым и враждебным отцом-сапожником – вытолкнули на первый план в структуре личности Джугашвили насилие и жестокость,
окрасившие это властолюбие в самые мрачные – багровые – тона.
Говорят, что, слушая или читая прозу, он искренне смеялся там, где другие только расплакались бы.
Так из бездарного романтического поэта выкуклился гениальный диктатор.
3
В тройственном профиле всемирных пролетарских вождей (Энгельс тут не в счет – он лишь как бы приложение к Марксу) есть по-настоящему большой смысл.
Маркс, Ленин, Сталин – три великих визионера, и каждый, в отличие от Энгельса, породил свой персональный «-изм» – марксизм, ленинизм и сталинизм, глубоко пропечатавшиеся на скрижалях истории.
Политэконом-теоретик Маркс открыл межклассовую борьбу и провозгласил курс на верховенство пролетариата, то есть на классократию .
Такер отмечает, что в марксизме «молодой Джугашвили усматривал прежде всего евангелие классовой борьбы ».
Пролетариат самым массовым классом ни тогда, ни после не был, так что демократически – через выборы – ему никогда бы не победить.
Отсюда и способы установления и цена поддержания его господства – революция и диктатура.
Политик-практик Ленин понял, что для претворения этого видения в жизнь необходим «передовой отряд» пролетариата – небольшая, но крепкая партия, комбинирующая легальные и нелегальные методы борьбы.
Октябрьская революция – блестящее торжество его доктрины, а маленькие неувязочки, как то – Конституционное собрание или левые эсеры (партнер по властной коалиции), были со временем легко устранены. В результате в стране установилась коллективная партократия , – и именно слугами или бойцами партии видели себя все победившие революционеры во главе с Лениным и Троцким. Переход от Марксовой классократии к партократии – суть ленинизма.
Суть же сталинизма в другом – в переходе от партократии к власти одного, то есть к автократии .
И именно таким человеком – «кремлевским горцем» и абсолютным диктатором – стал Сталин.
Сам он еще мог спорить – хоть с Лениным или Троцким, но с ним уже не мог поспорить никто.
И еще неизвестно, в чем Сталин «гениальнее» – как создатель доктрины сталинизма или как прикладное воплощение этой доктрины, как эманация и персонификация сталинизма? И, хотя Такер едва ли прав в своей догадке, что указ о запрете браков с иностранцами от 1947 года, задевший лично Такера, инициировал лично Сталин, но насколько же органично этот указ вытекал из доктрины сталинизма, немыслимого без автаркии, в том числе матримониальной!
И все тут вроде бы логично – три стадии, словно у насекомых:
личинка – куколка – бабочка!
Но если сначала посмотреть на личинку марксизма с его идеалами социальной справедливости,
а потом перевести взгляд на рябые крылышки порхающего сталинизма с его императивом единоличной власти,
более всего напоминающего сверхабсолютную монархию,
то видишь, как бесконечно далеки Марксовы скрижали от своей кремлевской реализации.
А ведь как здорово и как, каждый, органично оба сходятся на ленинизме!..
Неисповедимым образом Сталин – одновременно апостол и начетчик Ленина:
лучшего знатока истинно верного курса, а стало быть левых, правых и всех прочих уклонов, и не было, и не будет!
4
Марксизм объявлял все эксплуататорские режимы нелигитимными, –
как монархические, так и республиканские.
Ленинизм – в меру сил не только отвергал, но и свергал их,
при этом Ленин в июне 1918 года насладился физическим цареубийством – личной местью монархии, убившей его старшего, его любимого брата.
Сталинизм же – это перманентная личная месть, о сладости которой однажды Сталин проговорился; со временем она перешла в безличную.
Демократический централизм со своими явными и неявными ступеньками –
эта лубочная матрешка с выборностью де-факто не снизу вверх, а сверху вниз, эта выморочная форма демократии, демократия наизнанку, –
дала новому монарху в кителе все необходимые рычаги для удержания и укрепления тирании.
Под сурдинку партийно-демократической риторики ленинизма и в несколько итераций сталинизм уже к 1930-м годам де-факто реставрировал монархию, причем с такою степенью неограниченности, какая роялистам и не снилась. Из кабинета и в кабинет кремлевского горца были простроены властные и информационные вертикали, что, кстати, делает камер-фурьерский журнал Сталина первостепенным историческим источником.
Но одной харизмы, ума и властолюбия самодержца тут недостаточно. Вторая часть сталинизма как формулы власти – это покорный народ, послушные подданные, к тому же имитирующие любовь к вождю. И в начале первой книги Такера мы находим прекрасные страницы об исконном и неизменном царецентризме российского общества. «Без царя в голове» – как всегда значило, так и сегодня значит: без хозяина, без порядка, без структуры.
Эту интенцию и оседлал Сталин, обустраивая свое царство по образу и подобию двора Ивана Грозного с его опричниной и беспределом.
С их помощью – то есть в опоре на партию и карательные органы – он предлагал своим подданным и порядок, и социальную структуру – в обмен на безоговорочную лояльность.
Если харизма Ленина была еще харизмой его личности, и противостоять ей еще могла другая личность, например Троцкого, то харизма Сталина – это антихаризма,
то есть харизма «организации»,
харизма системы, харизма, если угодно, паучьей сети.
Уделом всех остальных – от последнего бича и до самого близкого круга приближенных к пауку – было барахтаться в его сети.
Ее построение, не слишком упрощая, и было той «революцией сверху»,
которую лично для себя осуществил царь-паук Иосиф Сталин.
Для народа же он предложил другую «революцию сверху» –
автаркию, насильственную миграцию и перековку крестьянской страны в промышленную,
то есть ускоренную урбанизацию и индустриализацию за счет демографического потенциала деревни.
Так что Сталин и у власти – по-прежнему «революционер», но революционер сверху.
А коллективизация – это революция и гражданская война в одном стакане.
Та же экспроприация, но уже не отдельного банка, а целого класса!
Этим «революциям» – становлению и апогею реального сталинского самодержавия и индустриализации как его экономической ипостаси – и посвящена, за малыми отступлениями, вся вторая часть такеровской биографии Сталина.
Внешнеполитической доктрине Такер уделил несколько меньше места, чем она того заслуживала.
Ибо все целеполагание основанной на принципах автаркии и «революции сверху» внутренней политики сводилось в конечном счете к главной внешнеполитической ide2e fixе – к экспансионизму. Над открытой могилой Ленина Сталин поклялся выполнить его завет – «укреплять и расширять Союз». Призрак мировой революции при Сталине все более и более материализовывался – в мелкоячеистую коминтерновскую сеть, в которой живые и мертвые люди барахтались в точности так же, как целые когорты разномастных «врагов народа» дергались и барахтались во внутрисоюзной сети.
С годами паучья «физиология» Сталина только усиливалась, и психобиографический метод Такера тут как бы невольно смыкается с арахнологией – наукой о пауках.
5
Как и едва ли не всякий грузин,
Сталин в молодости – в свои семинарийские годы – баловался стихами.
Подписанные псевдонимами «И.Джишвили» или «Сосело», стихи были как о прекрасной Грузии, так и о социальных надеждах всего человечества. Так себе стихи, но одно‑два даже и неплохие.
Креативные подданные из Оргкомитета по проведению юбилейных торжеств по случаю 70‑летилетия вождя решили порадовать его публикацией стихотворных опусов на русском языке. Осуществлять блистательный перевод сих посредственных виршей поручили 40‑летнему Арсению Тарковскому.
Тот сразу понял, насколько двусмысленно и опасно это предложение. Отказаться? принять? – с точки зрения арахнологии, оба варианта несли в себе смертельную опасность. Сдав перевод и получив гонорар, Тарковский уехал в Грузию и затаился в ожидании того, что будет. Но своего переводчика спас сам автор, вычеркнув эту позицию из перечня юбилейных мероприятий…
Цацки, а тем более писательские, а‑ля Брежнев, Сталина не интересовали, – и на меньшие, чем первый в философии, первый в истории партии, первый в языкознании и первый в военном искусстве (маршал, а потом и генералиссимус), он не соглашался.
Генералиссимусом в литературе был у него Горький, а все прочие секретари Союза писателей СССР (Ставский, Фадеев и другие) были у него лишь порученцами, присматривающими за литературой как за общаком.
В то же время Сталин принадлежал к поколению аппаратчиков,
в котором чтение книг и почтовая переписка являлись потребностью и нормой,
а для иных, и для Сталина в их числе, даже страстью.
Он был неистовым читателем, и учреждение в 1934 году денежных Сталинских премий по литературе было, если угодно, производной от этой страсти.
Как абсолютный самодержец, Сталин мог и казнить, но мог и помиловать.
Так поступил он в конце мая 1934 года, помиловав Мандельштама, дерзнувшего написать:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны
А где хватит на полразговорца,
Там помянут кремлевского горца.
<…>
Что ни казнь у него, то малина
И широкая грудь осетина.
И следователь (Шиваров), и профильный нарком (Ягода) не сомневались в том, что «…сталинское решение будет достаточно суровым: одной только “груди осетина” для грузина вполне достаточно, чтобы отправить неучтивца к праотцам».
Но Ягода ошибся: «Сталин мгновенно оценил ситуацию, а главное – «оценил» стихи и, действительно, решил всё совершенно иначе – в сущности, он помиловал дерзеца‑пиита за творческую удачу и за искренне понравившиеся ему стихи. Ну, разве не лестно и не гордо, когда тебя так боятся, – разве не этого он как раз и добивался?!
Итак, 25 мая 1934 года Сталин подарил О.М. жизнь… И это была – самая высшая и самая сталинская из всех Сталинских премий, им когда‑либо присужденных!»
А вот мандельштамовскую попытку польстить себе в одическом жанре Сталин не одобрил. Эта «творческая неудача» обошлась поэту в новый арест, в новый – более жесткий – приговор и в гибель в транзитном пересыльном лагере под Владивостоком.
«С гурьбой и гуртом» – как он сам напророчил себе в другом стихотворении.
Вместе с тем сам Мандельштам и его эпиграмма были восприняты другими читателями – не Сталиными и не Ягодами, – как хлесткая пощечина и символ сопротивления и протеста против такой, не чующей под собою земли, жизни.
6
Несколько слов о стиле Такера. Он скорее энергичен и эмоционален, но в то же время и не импрессионистичен.
Есть ли у Такера фактические ошибки?
Да, но это, скорее, неточности. Например, географические: иногда он смешивает Грузию с Кавказом в целом, и в результате умиротворение мусульманского имамата прочитывается как эпизод российско‑грузинских взаимоотношений.
Или категории кулаков: приводимая им расшифровка трех кулацких категорий не совпадает с теми,
что были в действительности.
И тут мы упираемся в источники, которыми Такер располагал и пользовался.
Его добросовестность и тщательность – выше всяких похвал.
Все, что было опубликовано или не опубликовано, но доступно (например, западные диссертации), – было им, разумеется, учтено. Поработал он и в архивах – исключительно американских:
в Вашингтоне (Национальный архив США),
в Стэнфорде (Институт Гувера) и в Гарварде,
где хранились архив Л.Д. Троцкого и так называемый «Смоленский архив».
Ценным источником информации о начальном периоде жизни Джугашвили стали для биографа опубликованные в Берлине мемуары бывшего сталинского близкого друга и сотоварища по семинарии в Гори – Иосифа Иремашвили.
Конечно, Такер был бы счастлив поработать и в приоткрывшихся в конце 1980‑х гг. российских архивах, но до конца открытыми они не стали и посейчас.
Да и от того, что он узнал бы истинный рост вождя – 164 сантиметра, –
мало что изменилось бы в такеровском восприятии этого низкорослого гиганта.
Такеровская биография Сталина, увы, не была завершена: это усеченная композиция – трилогия без концевого тома.
Этот недостающий том был бы в трилогии ключевым, ибо
Сталин без Великой Отечественной войны,
Сталин без Победы – фигура совершенно иного масштаба.
Как военачальник Сталин всегда был на удивление бездарен.
Его «великокняжеские» вмешательства в Гражданскую войну, – что в Галиции,
что под Царицыном, –
всякий раз имели следствием серьезное ухудшение общей обстановки на фронтах,
членом Реввоенсовета которых он являлся.
В Великую Отечественную главнокомандующим был уже не Троцкий, а он сам.
И, что бы ни писал Жуков о профпригодности Сталина в Ставке,
всю полноту ответственности за игнорирование донесений разведки о готовящемся нападении,
за катастрофические поражения начала войны,
как и за ту демографическую и гуманитарную сверхцену,
которую страна заплатила за его окончательную победу, несет лично Сталин.
А это десятки миллионов погибших,
миллионы пленных и угнанных в Рейх,
сотни тысяч коллаборантов,
разрушенное хозяйство на оккупированных немцами территориях,
миллионы инвалидов.
Люди, солдаты, офицеры были для него всего лишь пушечным мясом, а война – лишь инструментом большой игры и глобальной политики.
Но в своих попытках перехитрить всех и столкнуть первыми немцев с французами и англичанами он преуспел только вначале. Аннексируя в 1939–1940 гг. одну оговоренную с Берлином область за другой,
Сталин «обрабатывал» их территорию и население единообразным образом,
за которым закрепились термины «советизация» или (реже) «сталинизация».
Население фильтровалось и безжалостно пропускалось через мясорубки социальных репрессий,
и прежде всего – насильственной коллективизации и депортаций.
Столкнувшись же лоб в лоб со своим вчерашним «союзником» – Гитлером,
Сталин сполна ощутил всю уязвимость и сомнительность сталинизма как государственной доктрины
– при первом же ее открытом контакте с внешним миром.
Но больше Гитлера, побежденного ценой стольких жизней,
его беспокоили те миллионы, что не погибли, что уцелели,
миллионы именно на войне впервые почувствовавших себя людьми – победителями,
освободителями и освободившимися.
Делиться с ними плодами победы он не собирался, и уже через два года,
9 мая 1947 года, великий и всенародный праздник Дня Победы перестал быть
нерабочим днем, а у участников войны одну за другой стали отбирать их льготы.
Свой воспрянувший было народ Сталин снова загонял в привычные, довоенные стойла.
Узурпировав власть, Сталин присвоил себе и общенародную Победу.
Поэтому 5 марта – день его смерти –
стал подлинным праздником для миллионов репрессированных и их близких, днем избавления от его тирании.
Отнесемся всерьез к сталинской победе на телереферендуме «Имя России» в 2008 году:
4,5 миллиона принявших в нем участие – это 3,5 % населения России.
И та «галантность», с какою третий призер Сталин в последний момент пропустил вперед Невского и Столыпина,
никого не могла обмануть в стране, где фальсификации и в ходу, и в чести.
Понятно, что читатели Пушкина заведомо менее всего склонны участвовать в таких шоу и вообще смотреть российское телевидение, в отличие от почитателей Сталина, для которых он и теперь «живее всех живых».
Так что до подлинного избавления от сталинской тирании, увы, все еще далеко.
Нацпроект история
Что ни казнь у него – то малина…
О. Мандельштам
Хотелось бы всех поименно назвать…
А. Ахматова
Стараниями и попечением Международного общества «Мемориал»,
Уполномоченного по правам человека в РФ при поддержке Объединенной демократической партии «Яблоко»,
Международного фонда им. Д. С. Лихачева и
швейцарской программы по развитию и сотрудничеству вышло уникальное электронное издание.
Это сдвоенный компакт‑диск «Жертвы политического террора в СССР»: на одном – почти все изданные на сегодняшний день справочные и научные материалы по истории террора,
на другом – база данных,
содержащая сведения о 2 614 978 жертвах этого террора
(в это число входят и «дублеты» – сведения об одном и том же лице из разных источников, как и сведения о каждой репрессии в отдельности, – на Осипа Мандельштама, например, заведено четыре записи.
Так что, в сущности, самих жертв на диске меньше).
Источники – более 280 томов Книг памяти из разных регионов бывшего СССР,
а также море других привлеченных сведений, в том числе о репрессированных москвичах.
2 миллиона и 600 тысяч жертв – много это или мало?
Мало, если сравнивать эту цифру с суммарным числом репрессированных в СССР. Одних только лиц, подпадающих под действие Закона о реабилитации 1991 года, по оценке А. Рогинского, около 12,5 млн, из них около 5 млн – люди, осужденные решениями судов и внесудебных органов, а остальные – репрессированные по административным решениям (жертвы коллективизации, депортаций народов и т. д.).
А с другой стороны – это и невероятно много! Для сравнения: в Центральной базе данных имен Жертв Шоа, над которой десятилетиями работал целый коллектив сотрудников этого мемориала, насчитывается около 4 млн имен.
Готовя к печати именной список заключенных того эшелона, с которым Мандельштам в 1938 году был доставлен во Владивосток, Николай Поболь и пишущий эти сроки вознамерились прокомментировать этот список персональными сведениями из мемориальской базы данных. Кстати замечу, что мощным источником пополнения этой базы данных могли бы стать вышеупомянутые эшелонные списки.
В «мандельштамовском» списке было ровно 700 имен, не так и мало, но из них по базе данных отыскалось только 169 имен, т. е. каждое четвертое. Следует учесть, что все мандельштамовские зэки‑попутчики были из Москвы и Московской области – наиболее изученного в этом отношении региона. Отсюда хотя бы приблизительно видно, каковы истинные масштабы репрессий:
не возразишь – эффективен был усатый менеджер!
Тем не менее, даже по такой скромной выборке хорошо видна несостоятельность многих расхожих утверждений, например, о направленности репрессий 37–38 годов, в основном, против партии.
Самый крупный в списке начальник – секретарь райисполкома.
Большинство же репрессированных – это рабочие и крестьяне, за ними следуют учителя и бухгалтеры,
есть два писателя, есть даже один Карл Маркс!..
Сама база данных, конечно же, нуждается в различных усовершенствованиях,
и не только в пополнении новыми именами и данными, но и в более строгой унификации карточек.
Были бы ее сквозные данные – например, пол, возраст, основание репрессии, ее вид и кратность, – сведены к единой формализованной маске (а все, что не вписывается в нее, можно сложить в рубрику «примечания» или «прочее»), то эти 2,6 миллиона заговорили бы не только от себя и за себя, но и как единое целое, как истинный архипелаг, как социум репрессированных, с которым интересно и важно поработать и демографу, и историку, и географу.
Но работа эта и огромная, и затратная, а упомянутый диск лишь ее самое начало.
Этот диск – сама история России, ее истинное – с трубкой в руках –
лицо периода «эффективного менеджмента» над ней!
И как бы ни привыкла политика у нас хватать историю за дышло, а историков пинать ногами и вить из них веревки, но наше «непредсказуемое прошлое» давно и остро нуждается в «приватизации», в деполитизации,
в рассекречивании архивов,
в спокойном и объективном научном анализе (а с недавних пор тема репрессий стала кошерной и для академической науки).
Чем не поприще для национального проекта?
Государство тут могло бы взять на себя как минимум три вещи:
первая – смириться с тем, что работа будет построена не по вертикали,
а по горизонтали, не по понятиям РАО «История» (или «Истпром», или «Росист»),
а по принципу коллегиального научного сообщества (к роли диспетчерско‑координирующей лучше всего подошел бы «Мемориал»).
Второе: обеспечить проект информацией – за счет доступа к ведомственным архивам и завершения рассекречивания документов из федеральных архивов.
И третье – профинансировать проект, не вмешиваясь в его ход и не требуя себе за это ни дивидендов, ни контрольного пакета дружно голосующих акций.
В сущности, это прямое государственное дело – обеспечение правдодобычи.
Но в том и парадокс, что в природе этого государства –
уклоняться от этой задачи, ибо история ему не царица, не советчица и не судья, а понятливая и безропотная служанка.
Уроки и навыки сталинизма, или союз Павловского и ГЛАВПУРа
(Картинки с конференции)
1
C 5 по 7 декабря 2008 года в Москве состоялась конференция
«История сталинизма. Результаты и перспективы изучения».
Прошла она в пятизвездочном отеле «Ренессанс»,
что само по себе аукалось с грустной коннотацией из Надежды Яковлевны:
«Им ведь приказали делать ренессанс, а вышло что‑то вроде кафе “Ренессанс”».
Впрочем, о ренессансе сталинизма говорить самое время
– в контексте филипповских mot об «эффективном менеджере»
или телевизионного фарс‑шоу «Имя Россия» от РТР‑Планета
(своими ушами пришлось там услышать об опричниках как о первой политической партии в России!).
В экспликации конференции поэтому совершенно справедливо указывается на все растущий зазор между «научной историографией и массовым историческим сознанием в современной России»,
между «научными и обыденными представлениями граждан России о сталинизме и сути диктатуры»:
«Накладываясь на проблемы современной внутренней и внешнеполитической ситуации,
просталинские пропагандистские клише действуют особенно эффективно.
Широкое распространение получают рецепты возрождения России посредством авторитарной модернизации или
даже диктатуры, пропаганда исторической оправданности насилия,
многомиллионных жертв и социальных чисток.
Такой социально‑политический контекст, несомненно, актуализирует сугубо научные проблемы истории и требует от сообщества ответственных историков и обществоведов дополнительной консолидации своих усилий».
Обо всем этом, открывая конференцию, напомнил Андрей Сорокин,
тогда руководитель издательства «РОССПЭН»,
уже выпустившего десятки томов в серии с почти таким же, что и конференция, названием («История сталинизма»).
Он же подчеркнул и неслучайность выбора даты проведения –
годовщины принятия (5 декабря 1936 года) феноменальной по своим
голословности и цинизму сталинской конституции.
Кстати, в этот же день в столице случилась еще и конференция, посвященная памяти А.И. Солженицына – человека,
положившего первый камень в надгробие, – как выясняется,
так и не умершего – сталинизма, но крепкого государственника.
На солженицынской конференции было зачитано приветствие тогдашнего президента Медведева.
А конференцию в «Ренессансе» ни Медведев, ни Путин не почтили ничем.
Еще более яркая деталь в копилку любителей конспирологии:
феноменальный по своему юридическому нигилизму и хамству
наезд питерской прокуратуры на питерское отделение общества «Мемориал» в Питере.
«Повод»: а не связана ли с этим обществом одна публикация одного автора в одной питерской газете?
А ведь каждый из нас по жизни встречал или не встречал (да и не все ли равно?) десятки Андреевых
(фамилия автора публикации):
этого, как выясняется, сегодня достаточно для обыска и взламывания прокурорской отверткой вашего компьютера.
(Уверен, что прокурор М.Калганов и слыхом не слыхивал о московском форуме несимпатичных историков.)
2
Но вернемся в конференц‑зал отеля на Олимпийском проспекте. Около 100 докладчиков, несколько сот слушателей. В зале – министры, директора архивов, историки и архивисты со всего света.
Первыми прозвучали приветствия. После Сорокина говорил тогдашний Уполномоченный по правам человека Владимир Лукин. Он констатировал своеобразную боевую ничью: ни сталинизм не победил нас, ни мы сталинизм! И сразу же после этого сказал: на трибунах и с шумом – мы движемся вперед, а на деле и по‑тихому – пятимся назад.
Иными словами: отмирание сталинизма через его усиление? Так какая же это «ничья»?
Секретарь Французской академии Элен Каррер Д’Анкосc подчеркнула, что эта конференция важна не только для России, но и для eвропейских стран. Франция, например, в свое время сильно соблазнялась сталинизмом. Сталинизм – это болезнь, но это не специфически русская болезнь.
Как бы это ее не «подхватить» и какая тут возможна «гигиена» и «профилактика»?
Затем шесть(!) пленарных докладов – выступления формальных и неформальных лидеров форума и представителей крупных фракций участников (двух директоров академических институтов, двух американских исследователей, одного историка‑архивиста и руководителя международного «Мемориала»).
В результате на пленуме первого дня произошел непреднамеренный чемпионат по качеству выступлений,
с колоссальным отрывом выигранный Арсением Рогинским, выступавшим последним.
В блестящем и грустном докладе об исторической памяти в России он нарисовал ее раздробленной, фрагментарной, оттесняемой на периферию массового сознания и, в сущности, уходящей.
Он точно заметил, что нынешняя концепция Великой России проистекает из двух дефицитов
– исторической идентичности у населения и исторической легитимности у элиты.
Внешнее кольцо врагов (неотъемлемый атрибут концепции)
по‑прежнему необходимо для создания системы внутренних вертикалей.
В России на тот момент времени было выявлено около 100 мест захоронений и расстрелов,
но было таких мест, конечно же, гораздо больше.
Спонтанно возникло около 800 разного рода памятников о терроре,
а тема террора присутствует по крайней мере в 300 музеях,
но никакой заслуги федеральной власти в этом нет.
Не было тогда и общенационального музея, посвященного сталинским репрессиям, что по‑своему и логично, коль скоро государственный террор в целом лишь условно и поверхностно вписан в историю страны,
вписан не как преступление, а как достойный сожаления перегиб.
Поэтому никаких реальных судебных процессов против палачей в СССР не было,
наоборот, были попытки добиться реабилитации некоторых из них, в том числе Берии и Ежова.
Никто из представителей власти никогда не принес жертвам или родственникам жертв публичные
(я уж не говорю искренние) извинения.
И все это не столько реабилитация Сталина, сколько панегирик нынешней власти и государству.
Сталинский же усатый профиль надежно запрятан в образе его великих побед, в частности, победы в Великой Отечественной.
Память о войне, быть может, искажена у нас больше всего – и именно потому, что это память не о войне, а о победе.
В нее не умещался никогда, например, плен.
А память о победе без памяти о цене победы не может быть не просталинской.
Иными словами, память о войне стала местом «генерального сражения» двух форм памяти – государственно‑мифологической и собственно исторической.
Хороший доклад сделал и Олег Хлевнюк, представлявший ГАРФ.
Опираясь на сотни публикаций и тысячи пропущенных через себя документов,
он попытался подвести итоги и обозначить историографические проблемы изучения сталинизма.
Мобилилизационные методы, сказал он, доводили дело до абсурда, а потом и до кризиса.
Он же подчеркнул роль ведомственности как рабочего механизма сталинизма,
а следовательно и межведомственных конфликтов.
Один из выводов Хлевнюка: тезис об эффективности сталинского менеджмента
никак не обоснован и исторически не оправдан.
(Немного смутил, правда, термин самого докладчика «избыточная репрессивность»: а разве установлена «нормальная»?)
В выступлении директора Института всеобщей истории РАН Александра Чубарьяна запомнились разве что лисья сверхосторожность в выборе выражений. Он предлагал соблюдать дистанцию и построже разграничивать сталинизм и советизм, и также его пан‑европейский тезис: в ренессансе глорификации вчерашних диктаторов (например, Франко или даже Муссолини), мол, ничего необычного нет, это не российское, а паневропейское явление.
Дальше всего от темы форума оказались импровизации
директора Института этнологии и антропологии РАН Валерия Тишкова
о сталинизме и национальном вопросе («национальном ответе» в его терминологии) в советское время.
Сталин отстаивал национально‑культурную автономию, и в результате из названия государства выветрилась Россия, а народ стал каким‑то советским.
Но народ, по Тишкову, слово без множественного числа, а Путин единственный в мире политик, пользующийся словом «этнический». Не может народ состоять из других народов, и полиэтничность – это чуть ли не рок и заклятие России.
В языковой политике Наркомнац задавил Наркомпрос,
и в результате из 70 младописьменных языков мира – 50 приходится на осчастливленные ими народы СССР.
Он точно подметил, что пушкинско‑ельцинское словцо – «россияне» – при Путине ушло из языка.
Сокрушаясь по этому поводу, он с отчаяния даже в хулиганствующих фанатах,
беснующихся всю ночь после победы,
углядел зародыш правильного этнологического инстинкта – склонность к братанию и россиянству.
Закончил он словно загадку отгадал: «единство в многообразии» – эта свежайшая формула времен Витте и Струве – и есть наш правильный национальный «ответ» на неправильный национальный «вопрос».
Собственно, он призывал европеизироваться и, разведя национальность с этничностью, выдать ее замуж за гражданство. Только неясно, чем конкретно такое вот хвалимое «россиянство» отличается от хулимой сталинской «советскости»?
Казалось бы – в первый день самое время определиться с понятиями, которыми потом будут пользоваться или на которые будут хотя бы оглядываться все участники. Тот же сталинизм, о который уже обломали зубы десятки историков за рубежом, – что же это такое?
Как хорошо прозвучал бы на пленуме, например, блестящий доклад Сергея Красильникова (Новосибирск) из программы одной из секций!
Вот его дефиниция: «Сталинизм – диктатура идеократии плюс социальная мобилизация».
Здорово и небесспорно, но так для того и обсуждения!
Уместен был бы на таком гипотетическом пленуме и доклад Николя Верта (Париж),
сделанный на той же секции, что и красильниковский. Он говорил о соотношении массовых и политических репрессий при Сталине и об одновременном стирании границ между репрессиями и не‑репрессиями.
На деле же пленарное заседание, построенное на номенклатурном песке, оказалось непомерно раздутым, перегруженным и, даже при классном докладе Рогинского, не слишком удачным.
3
Административная инфраструктура конференции явно была рассчитана на то, чтобы впечатлять. Взять хотя бы ее рабочий орган – оргкомитет. Сначала идут институциональные соорганизаторы: Уполномоченный по правам человека в РФ, Фонд Первого Президента России Б.Н. Ельцина, Государственный архив Российской Федерации, Институт научной информации по общественным наукам РАН, Издательство «Российская политическая энциклопедия», Международное историко‑просветительское, благотворительное и правозащитное общество «Мемориал», а также – с непонятным статусом партнеров – две европейские организации: Германский исторический институт и Франко‑российский центр гуманитарных и общественных наук в Москве. Затем – персональный состав оргкомитета, представленный первыми лицами названных институций с добавлением еще и Пихои Р.Г. (заведующего кафедрой Российской академии Государственной службы при Президенте Российской Федерации), Тишкова В.А. и Хлевнюка О.В. (еще одного представителя ГАРФ). Аналитик‑конспиролог тут же заметит, что оба профильных академических института – и всемирной истории, и российской – в одном оргкомитете с «Мемориалом» на всякий случай светиться не стали. Затем идет длиннющий ряд неких институциональных «представителей», список которых практически тождественен списку организаций, в которых трудоустроены докладчики.
Устроители мыслили себе работу конференции сконцентрированной на шести основных, по их мнению, направлениях:
1) Политика. Институты и методы сталинской диктатуры (О. Хлевнюк, Москва и Й. Горлицкий, Манчестер);
2) Политэкономия сталинизма (Л.Бородкин, Москва и П. Грегори, Хьюстон);
3) Человек в системе диктатуры: социокультурные аспекты (Е. Зубкова, Москва; Д. Фильцер, Лондон);
4) Национальная политика и этнический фактор (Т. Красовицкая, Москва, и Ю. Слезкин, Беркли);
5) Международная политика Сталина (А. Грациози, Неаполь; С. Понс, Рим, А. Ватлин, Москва и М. Крамер, Гарвард);
6) Память о сталинизме (И. Щербакова, А. Рогинский и С. Мироненко – все Москва).
По каждому из направлений при этом фиксировались бы достигнутый уровень научных знаний, наличие общепринятых и спорных вопросов, дискуссий, источниковые лакуны, перспективы развития научной историографии.
Щедрое финансирование (главный спонсор – Фонд Первого Президента России Б.Н. Ельцина) обернулось действительно отличной технической организацией форума. А вот программный комитет сработал, на мой взгляд, так себе – по‑чиновничьи. Только так можно интерпретировать саму структуру мероприятия: пленарные заседания в пятницу и воскресенье – и шесть одновременных секций с утра до вечера в субботу!
Попробуй‑ка выбери себе сессию по интересам, – вот и мечутся слушатели между шестью аудиториями!
Параллельная секционность как оргприем хороша только на общенациональных или международных профессионально‑корпоративных мегафорумах, когда от взаимодействия античника и, скажем, историка КПСС трудно ожидать хоть какой‑нибудь искры или синэргетики.
На тематическом же форуме – это верный признак того, что заинтересованности в этой «искре» нет, и
конференция проводится «для галочки».
Здоровой альтернативой могла бы стать трехдневная и плотная конференция с укороченной вдвое, но более строго отобранной единой сквозной программой. Из научно‑спортивного интереса и в режиме перебежек я посетил несколько секций и имел возможность убедиться в том, что иные доклады в научном плане были, к сожалению, ниже плинтуса.
Как это ни удивительно, но из программы конференции фактически выпала тема Второй мировой войны.
В оргкомитете, видимо, не нашлось никого, кто был бы в ней лично или по‑кураторски заинтересован, и тема – бесспорно одна из ключевых, о чем, кстати, говорил и Рогинский – провисла.
Впечатление заорганизованности, к сожалению, не просто возникало, – оно перманентно поддерживалось на конференции. Ее итоговый документ, сам по себе весьма резонный и дельный, констатировал основные проблемы, но вместе с тем вызывал недоумение по своему «жанру» – почему это не резолюция всего форума, почему организаторы не положили ее проект в папку участника и не поинтересовались мнениями или предложениями «низов»?
На завершающем воскресном круглом столе (его вел Николай Сванидзе) со своими эмоциональными воспоминаниями и размышлениями – главным образом на тему «Сталин и война» – выступили ветераны:
Юрий Любимов,
Павел Тодоровский,
Даниил Гранин,
Теодор Шанин и
Сигурд Шмидт
(последний, кстати, едва ли не единственный в зале, кто, пусть и ребенком, видел товарища Сталина вблизи!).
Очень быстро круглый стол утратил округлость и превратился в брифинг министра образования и науки Александра Фурсенко – брифинг в защиту толерантности к сталинизму в учебных изданиях. А вот обобщающей дискуссии не стряслось: интеллигентно, но последовательно слово не давалось тем, кто, поверив в регламент, письменно об этом просил, – и вместе с тем микрофон буквально навязывался совершенно его не алкавшему Чубарьяну.
А ведь поговорить было о чем: например,
о нарастающей главпуризации памяти о войне и о репрессиях,
о нерассекречиваемых архивах,
о замечательной идее «Мемориала» и «Новой газеты» создать Музей жертв и преступлений сталинизма в здании Военной Коллегии на Никольской, стоящем над расстрельными подземельями Лубянки!..
И тем не менее: проведенный форум – серьезное и тщательно приготовленное организационно‑политическое событие, одна из редких осуществленных попыток профессиональной научной общественности консолидироваться и структуризоваться, почувствовать не только локоть, но и плечо друг друга. СМИ уловили эту событийность и отозвались многочисленными интервью и откликами.
Но большим научным событием этот форум, к сожалению, не стал, хотя мог бы стать и даже просто обязан был стать. Много сил ушло в гудок и на обслуживание штабного вагона, на простраивание каких‑то своих вертикалей и диагоналей – то есть на занятия, для науки и для темы совершенно бесполезные. Если бы у конференции был сайт, на котором можно было бы прочитать хотя бы экспозе или драфты докладов, многое встало бы на свои места.
Упущены, кстати, были и некоторые организационные возможности.
Где как не здесь можно было организовать международную
Ассоциацию исследователей сталинизма?
Она и отвечала бы за преемственность организационных решений и действий в этом вопросе, вела бы интернет‑бюллетень и осуществляла бы мониторинг и рецензирование важнейших публикаций, учредила бы и присуждала бы ежегодную профессиональную премию (имени Александра Некрича, например), – иными словами создавала бы информационную и дискуссионную среду для научного сообщества исследователей истории сталинизма.
4
Я уже упоминал в самом начале грубейший наезд на питерский «Мемориал».
Но настоящий «наезд» на весь «Мемориал» произошел несколько позднее, уже после окончания конференции.
9 декабря публицист Глеб Павловский (P.S. Директор Фонда эффективной политики и тогдашний консультант В. Суркова в Администрации президента РФ) опубликовал в своем «Русском журнале»
памфлет «Плохо с памятью – плохо с политикой. О политике памяти».
Несмотря на свою краткость, это не просто лживые и холуйские словеса,
это еще и установочный сигнал – своего рода скорый боевой ответ на выступление Арсения Рогинского на конференции и на тезисы «Мемориала» о Большом Терроре.
Он начинается с тезиса, в общем‑то, справедливого: сегодняшняя политика памяти – эквивалент идеологических войн прошлого.
И то: кому же как не экс‑диссиденту Павловскому судить об этом?
Циничный перебежчик и эффективный карманный политтехнолог,
он отменно ориентируется в розе кремлевских ветров,
так что его позиционирование (как и выбранный им для выступления момент)
это вам не лобио кушать, это не с бухты‑барахты, а вполне определенный месседж.
Заключается он в том, что у власти наконец дошли руки и
до истории с идеологией и
что пришло наконец время,
когда свое щупальце‑«вертикаль» она хотела бы запустить и в политику памяти.
Вот они и задумываются: а не создать ли свой карманный «Мемориал» под почетным председательством внука Суслова или Мехлиса и со Старой площадью в качестве юридического адреса?
Горбачевские перестройку и гласность Павловский аттестует как первую политическую возможность для тотального «самопоругания» собственной советской истории
(или, как он еще трепетно выразился, «советской цивилизации»)
– возможность, на дрожжах которой и взошло общество «Мемориал» и иже с ним.
История при этом не изучалась и не критиковалась,
а «разоблачалась» и «хулилась»,
причем в ход шли как подлинные преступления, так и «заурядные факты политики»,
тождественные, в сущности, безобразиям, творившимся и
в других странах: «Политическое негодование тех лет вызывала политическая реальность как таковая»,
– заключал Павловский.
И добавлял: происходила‑де «большая демократическая чистка», на манер сталинских!
И поворачивается же у Глеба Олеговича язык!
Кого, скажите, и как репрессировали по ходу этой страшной чистки?
Кто хотя бы с работы вылетел за свою симпатию к Сталину или хотя бы за соучастие в его преступлениях?
Специалисты по истории КПСС превзошли любых хамелеонов:
свои подловатые зарыжины они выбелили перекисью прекрасноречия и
заделались заправскими историками новейшего времени,
а то и бойкими политологами, респектабельными и седовласыми, – вот и вся метаморфоза!
В том‑то и дело, что не только «Большой Чистки», но и хотя бы «Маленькой Люстрации»
в России не было, – политическая мимикрия приветствовалась и прошла на халяву в видах общественного спокойствия.
Никакого клейма осуждения на субъектах политики КПСС‑КГБ в тогдашнем СССР в глазах современных россиян!
Вся «советская цивилизация», столь любезная экс‑диссидентскому экс‑сердцу Павловского, так и перекочевала вместе со своим гимном и гимнотворцами в политическую реальность России.
И ноу‑хау Путина разве что в том, что френч он перекроил в строгий, от Армани, костюм;
гражданское общество и малый бизнес задушил «вертикалями» или
замочил в сортире,
а на дряблые телеса советской цивилизации накинул пеньюар управляемого
(то есть крышуемого) капитализма –
и все это вместе взятое побрызгал дезодорантом управляемой (то есть крышуемой) демократии.
Сетуя на неспособность других организовать хотя бы просвещенные дебаты,
Глеб Олегович Павловский исправляет означенное упущение и расставляет все точки над всеми i.
Неудавшуюся Горбачеву политику памяти и олицетворяет, согласно Павловскому,
общество «Мемориал» – этот, в его изложении, кремлевский проект Горбачева и Ельцина –
своего рода историко‑демократическая опричнина для борьбы со сталинскими недобитками.
Судя по всему, Павловский никогда не видел самодуровские подписные учредительные листы,
никогда не листал фундаментальные справочники Михаила Смирнова,
сборники документов Никиты Петрова или Александра Гурьянова,
не держал в руках сборники школьных конкурсных исторических работ Ирины Щербаковой,
никогда не вчитывался в расстрельные списки и
в Книги Памяти,
как и не слышал о правозащитной и гуманитарной деятельности собственно общества, имя и дела которого треплет.
«Мемориал», по Павловскому, оказался неспособен предложить обществу надпартийную программу критических исследований советского цивилизационного (а не узко «тоталитарного» только!) наследия.
Но если даже академические институты и близко не ставили перед собой таких сверхзадач
(разве что отдельные их сотрудники не чурались их составных частей),
то как же можно требовать этого от «Мемориала»?
Научное освоение темы и впрямь недостаточное,
а в условиях ползучей архивной контрреволюции продвигаться становится все труднее, но оно идет!
А вот вменить общественной организации функции
Министерства Истории и после этого уличить ее в несостоятельности
– приемчик, достойный подметок Давида Заславского!
При раннем Ельцине «Мемориал» позиционировал себя как проельцинский – и, по Павловскому, зря: его тогда кинули, и суд над КПСС Павловский интерпретирует лишь как неудачную и последнюю (sic!) попытку «Мемориала» участвовать в спорах о прошлом. Не преуспев в истории, «Мемориал» реваншировался в актуальной политике, превратившись, по Павловскому, в оппозиционное Министерство по делам Чечни, – столь же антиельцинское, сколь и антипутинское.
Иная кроме конъюнктурной мотивация правозащитной деятельности, видимо, не укладывается в комбинаторной голове Павловского, и, как понятия, ее даже нет в его лексиконе. «Мемориал» же – тогда, как и всегда – мониторил действия всех сторон конфликта и был одним из немногих, если не единственным, островком объективности в море пропаганды, контрабанды, контрафакта и фальсификата.
А вот это уже из лексикона Павловского: «“Мемориал” стал популярными клише‑алиби для современных игр в “культур‑сталинизм”… Сегодня “Мемориал” готовы выслушать по любому вопросу, кроме политики памяти… Новые поп‑историки, не вступая в спор со старыми и уже тем более не предъявляя проверяемых данных, уличают предшественников в политических гнусностях, впрочем не имеющих политического смысла, поскольку тема памяти отвлечена от темы политики». И т. д. и т. п.
Полемизировать и передергивать для Павловского одно и то же: «Сегодня страна лишена независимых внутренних референтов для каких бы то ни было утверждений о собственном прошлом…Сегодня немыслимо появление сколько‑нибудь серьезной книги по истории, которая имела бы шансы стать общественным событием».
Кстати, Павловский совершенно прав, говоря, что у этого исключительно маркетинговая природа, но почему он и это «вешает» на «Мемориал»? Появление серьезной книги по истории – и вообще штука редкая, а рецензии на нее, если и появляются, то через год‑два в научных (редко в научно‑популярных) журналах. Но ни на страницах центральных газет, ни уж тем более на экранах телевизоров разговор о них не возникнет аксиоматически – с единицы газетной площади или телевизионного времени полагается снимать куда больший читательский или зрительский урожай, чем это могут посулить исторические книги и даже мемуары с их недостаточным уровнем скабрезности и скандальности. (Тем самым идет попутная, но упорная работа по снижению читательского и зрительского уровня и затемнению народного сознания, что совершенно естественно для власти, поставившей не на репрессии и не на просвещение, а на управляемую демократию.)
Из этого не вытекает, что противодействие тут бесполезно или бессмысленно.
Наиболее обнадеживающее в этой связи явление –
упоминавшаяся выше росспэновская книжная серия, включающая и переводные работы.
В ней заложен огромный просветительский и интегрирующий потенциал.
«Общество потеряло суверенитет в проработке своего прошлого, – заключает Павловский. –
Но невозможность иных форм идеологии неизбежно превратит в будущем политику памяти в стандарт будущей политики как таковой. Россия, не имея собственной политики памяти, стала беззащитным и безопасным экраном диффамационных проекций и агрессивных фобий.
Но ставшее субъектом своей памяти, русское общество стоит перед угрозой стать объектом чужих проекций и разыгрываемых небезобидных постановок»
Итак, просвещенный патриот Павловский хочет вернуть русскому обществу его «суверенитет»
в проработке своего прошлого!
Более чем грозное предостережение «Мемориалу», «шакалящему» на стороне, транслирующему, ясное дело, чужие проекции, таскающему каштаны из огня врагам и ставящему чужие и небезобидные постановки (P.S. Павловского выставили из Администрации президента в 2011 году, но его воспитанники довели тезисы Павловского до логического конца – вменения «Мемориалу» статуса «иностранного агента»!).
А коли так, то не ждет ли нас впереди за углом очаровательный альянс Павловского и Главпура? Сможет ли и без того расколотая историческая наука что‑то противопоставить десанту политумельцев в еще не остывшее прошлое нашей страны? И не является ли любознательный прокурор М. Калганов неотъемлемой частью новейших кремлевских технологий?
Увековечение памяти о депортированных – дело рук самих депортированных: о мемориализации тотальных насильственных миграций
Что же ты стоишь, техник‑интендант?…
Видишь ты эту теплушку? Слышишь ты эти крики?
Останови состав с высланным племенем!..
Иначе – ты виноват, ты, ты, ты виноват!..
(Семен Липкин)
Мы выжили карачаевцев из горных ущелий. Теперь надо выжить отсюда их дух…
(Секретарь Ставропольского крайкома ВКП(б) М.А.Суслов, ноябрь 1944 г.)
– Что вы суете мне эту бумажку? Справка не считается, потому что вы были наказаны.
– За что же мы были наказаны? – спросила она.
– Это вам лучше знать…
(Из разговора Марии Бретгауэр с инспектором собеса о назначении пенсии)
Депортации, или насильственные миграции,
– это одна из специфических форм или разновидностей политических репрессий,
предпринимаемых государством по отношению к своим или чужим гражданам с применением силы или принуждения.
На шкале тяжести репрессий депортации занимают промежуточное положение:
это, конечно, не высшая мера наказания и
даже не ссылка по суду на каторжный труд на Колыму или другие «острова» ГУЛАГа,
но и легчайшей из репрессий – депортацию тоже не назовешь.
Тем более что во многих случаях депортации являлись лишь прелюдией к физическому уничтожению депортируемых (это, в частности, специфично для немецкой «технологии» геноцида европейских евреев и цыган, предусматривавшей – перед отправкой в лагеря уничтожения – их промежуточную изоляцию в «накопительных» концентрационных лагерях) или элементом более комплексной репрессии, когда, например, депортации подвергаются члены семей, главы которых репрессированы иным и более суровым способом (именно это весьма характерно для советской карательной системы). Нередко депортации комбинировались с другими видами репрессий, в том числе и с более слабыми, как, например, срочное или бессрочное поражение в избирательных правах.
Можно указать на следующие специфические особенности депортаций как репрессий. Это, во‑первых, их административный, то есть внесудебный характер.
Во‑вторых, это их списочность, или, точнее, контингентность:
они направлены не на конкретное лицо,
не на индивидуального гражданина,
а на целую группу лиц, подчас весьма многочисленную и отвечающую заданным сверху критериям.
Решения о депортациях принимались, как правило, руководителями партии и правительства, по инициативе органов ОГПУ‑НКВД‑КГБ, а иногда и ряда других ведомств.
Это ставит депортации вне компетенции и правового поля советского судопроизводства
и резко отличает систему соответствующих спецпоселений от «Архипелагов» ГУЛАГ и ГУПВИ, то есть системы исправительно‑трудовых лагерей и колоний и системы лагерей для военнопленных и интернированных.
И, наконец, третьей специфической особенностью депортаций как репрессий является их достаточно явственная установка на вырывание больших масс людей из их устоявшейся и привычной среды обитания и помещение их в новую, непривычную и, как правило, рискованную для их выживания среду.
При этом места вселения отстоят от мест выселения подчас на многие тысячи километров.
Уже одно массовое перемещение депортированных в пространстве – на необъятных советских просторах – объединяет проблематику принудительных миграций с исследованиями «классических» миграций и придает ей априори географический характер.
Депортации являлись еще и своеобразной формой учета и «обезвреживания» государством его групповых политических противников (и не столь уж важно подлинных или мнимых – важно, что государство решило их нейтрализовать).
Случаи, когда депортации подвергается не часть репрессируемого контингента (класса, этноса, конфессии и т. д.),
а практически весь контингент полностью, называются тотальной депортацией.
Если основанием для депортация принципиально послужил этнический фактор, то такую депортацию резонно понимать как этническую депортацию.
Она, естественно, может быть как тотальной, так и частичной, когда насильственному переселению подвергается не весь этнос, а только его определенная часть. Изучение советских репрессий и, в частности, депортаций обнаруживает поразительную и со временем все усиливавшуюся приверженность советского строя не к классовому,
а к преимущественно этническому критерию репрессий. Государство рабочих и крестьян, неустанно декларировавшее верность интернационализму и классовому подходу, на практике эволюционировало к сугубо националистическим целям и методам.
Наиболее яркий пример – так называемые «наказанные народы», причем наказанием, собственно говоря, и являлась их депортация. Представителей этих народов выселяли целиком и не только с их исторической родины, но и изо всех других районов и городов, а также демобилизовывали из армии,
так что фактически такими этнодепортациями была охвачена вся страна (напомним, что такого рода репрессии мы называем тотальными депортациями). Вместе с родиной у «наказанного народа» отбиралась, если она была, национальная автономия, то есть его относительная государственность.
В сущности, в СССР тотальной депортации были подвергнуты десять народов.
Из них семь –
немцы, карачаевцы, калмыки, ингуши, чеченцы, балкарцы и крымские татары – лишились при этом и своих национальных автономий (их общая численность – около 2 млн чел., площадь заселенной ими до депортации территории – более 150 тыс. кв. км.). Но под определение тотальной депортации подпадают еще три народа – финны, корейцы и турки‑месхетинцы.
Самой ранней тотальной депортацией в СССР стала корейская (1937), все остальные проводились в суровые военные годы и носили, с точки зрения субъекта депортации, или «превентивный» характер, как в случаях немцев или финнов (1941), или характер «депортаций возмездия» – как в случаях карачаевцев, калмыков, ингушей, чеченцев, балкарцев, крымских татар и турок‑месхетинцев.
Иными словами, мы имеем дело с крупным историческим феноменом, отстоящим от современности на внушительный срок в 75–80 лет.
Материальное увековечение памяти жертв этнических депортаций и маркирование территории бывшего СССР, на которой эти депортации осуществлялись, соответствующими знаками мемориальной культуры – относительно новый исторический феномен, насчитывающий самое большее два с половиной десятилетия. Насколько можно судить, самые первые из выявленных памятников – крест в поселке Тит‑Ары Булунского района Республики Саха (Якутия) и памятник немцам‑трудармейцам в Нижнем Тагиле – появились лишь в 1989–1990 гг., то есть уже в эпоху перестройки, но еще до распада Советского Союза.
Не забудем, что для трех народов – немцев, крымских татар и турок‑месхетинцев – и годы перестройки, и постсоветский период продолжали быть временем борьбы за свою территориальную реабилитацию, то есть возвращение в районы, откуда их депортировали: так что, по‑хорошему, им было не до памятных знаков. Не до памятников долгое время было и чеченцам, поскольку Чечня и в 1990‑е, и в 2000‑е гг. практически жила в состоянии войны.
Приходится говорить и о скудости и очевидной неполноте имевшейся в нашем распоряжении информационной базы.
Наиболее систематическим источником для нас послужили база данных
«Памятники и памятные знаки жертвам политических репрессий на территории бывшего СССР»,
разработанная в рамках программы «Память о бесправии» Музея и общественного центра им. А.Д. Сахарова,
а также электронный DVD‑диск «Проект Виртуальный Музей Гулага» (раздел «Некрополь террора»).
Еще одна аналогичная база данных, на которую мы поначалу возлагали надежды, –
база данных «Места массовых захоронений и памятники жертвам политических репрессий» московского общества «Мемориал» сконцентрирована исключительно на памятниках жертвам собственно ГУЛАГа.
Впрочем, массовому сознанию, – отчасти, вслед за «Архипелагом ГУЛАГ» –
свойственно объединять в единое целое жертв и ГУЛАГа, и депортаций.
В научном дискурсе их различение все же насущнее, однако процесс увековечения памяти идет скорее за не дифференцирующим общественным сознанием.
Источниками дополнительной, а нередко и основной информации по различным депортированным народам для нас служил Интернет.
Весьма перспективным, но не привлеченным в настоящем обзоре инструментом мог бы оказаться и интегрум‑анализ, сфера эффективной действенности которого (от 1990 года и до наших дней) весьма точно совпадает с интересующим нас периодом.
Работа носила кабинетный характер: за исключением мемориала в Карачаевске и памятника в Энгельсе, автор не имел возможности увидеть вживую описываемые и анализируемые им памятники.
Охарактеризуем же коротко ту эмпирическую информацию, которой мы располагали, систематизируя ее в разрезе отдельных тотально депортированных народов, взятых в очередности их депортации. По одному из таких народов, – а именно по туркам‑месхетинцам, – мы и вовсе не располагали никакой информацией.
Корейцы
Одними из первых, как это ни странно,
свое право на материализованную память осуществил народ,
первым из народов СССР подвергшийся тотальной депортации, народ,
никогда не имевший в СССР своей государственной автономии,
а стало быть не имеющий и своего бюджетно‑административного «ресурса», – корейцы.
Нам известно, по крайней мере, два памятника репрессированным корейцам – оба на Дальнем Востоке.
Первый – непосредственно в Приморском крае, во Владивостоке, на территории бывшей Корейской слободки.
Его заложили в 1997‑м и открыли 15 августа 1999 года.
Памятник задуман как символичный: три его стелы символизируют расколотую корейскую нацию – Северную Корею, Южную Корею и диаспору, разбросанную по всему миру.
На памятнике следующая надпись: «Здесь, во владивостокской эмиграции, в 1919 году было создано первое правительство современного корейского государства – Корейская Национальная Ассамблея».
Предполагается, видимо, способность зрителя самому провести опущенную в этой фразе линию к депортации 1937 года.
Второй памятник находится в Камчатской области, в Елизовском государственном музее политической географии, при этом корейцы не слишком удачно обозначены здесь как некие «эмигранты из Кореи».
Немцы
Говоря об увековечении памяти жертв депортации советских немцев, следует указать на три их особенности. Первая – это относительно ранний старт этого явления (начало пришлось на 1990 год), а вторая – обособление так называемых «трудармейцев» в отдельную категорию жертв (и именно им посвящено большинство имеющихся на сегодня относительно крупных мемориалов). Наконец, третья особенность: непосредственным полем мемориализации служат места самих репрессий, а не места расселения перед депортацией. Это, несомненно, связано с тем, что массового возвращения из мест депортации в места довоенного проживания в случае немцев не было.
Первый из немецких памятников был открыт в сентябре 1990 года – это памятник советским немцам на Рогожинском кладбище в г. Нижнем Тагиле Свердловской области: более конкретный его адресат – немцы‑трудармейцы отряда 18–74 Тагиллага. Надпись на стеле (на русском и немецком языках) гласит: «Бойцам стройотряда 18–74 Тагиллага НКВД» (авторы В. Дан, Ю. Арльт).
Вторым (4 мая 1995 года) был открыт «Мемориал трудармейцам, строителям БАЗа и БТЭЦ» – памятник трудоармейцам отряда 18–74 в г. Краснотурьинске. Люди гибли здесь на строительстве Богословского алюминиевого завода и Богословской ТЭЦ при нем – двух объектов, совершенно чудовищных по условиям жизни и труда, а соответственно и по уровню смертности. Сам памятник (авторы: В.Ф. Никушин, И.Ф. Вайс, Н.С. Плюснина) оформлен как некрополь: общий крест и могильные таблички с 3461 именем погибших. Надписи на плитах на немецком и русском языках: «Трудармейцам Богословлага НКВД – строителям города, алюминиевого завода и теплоэлектростанции 1941–1945 / Никто не забыт – ничто не забыто». Знак стоит на вершине плотины (на фото виден силуэт самого Богословского алюминиевого завода, давшего свой первый металл… 9 мая 1945 года!).
Наконец, третьим и, наверное, самым крупным мемориалом в память о трудармейцах стал памятник в Челябинске – гранитная стела с крестом и надписью: «Здесь покоятся с Богом трудармейцы – жертвы сталинизма». Первоначально этот монумент находился на мемориальном кладбище, созданном еще в 1989–1990 гг. по инициативе немецкой общины Челябинска на месте реального кладбища немцев‑трудармейцев, строителей Челябинского металлургического завода. Позднее кладбище было заброшено (оно находилось в труднодоступном и удаленном пригороде Челябинска), а памятный знак неоднократно разрушали местные вандалы. Со временем мемориал «утратил» железный крест и пришел в запустение.
Поэтому памятник перенесли в ограду костела – храма Непорочного Зачатия Пресвятой Девы Марии в Челябинске и 18 сентября 2004 года торжественно открыли еще раз. В сущности, это памятник не отреставрированный, а иной и совершенно новый (авторы проекта – В. Шрайнер и А. Волков). Под символическим алтарем памятника с текущей водой – замурована капсула с останками, взятыми из братского захоронения трудармейцев (алтари издревле ставили на костях мучеников). Надпись на красногранитной стенке за беломраморной фигурой Христа Спасителя в терновом венце. Фигура вписана в круг, представляющий собой терновый венец – чугунную колючую проволоку диаметром 5 метров. За спиной Иисуса, на шестиугольной конструкции из стен, облицованных красным гранитом и конструктивно напоминающих трудармейские бараки, надпись: «Я живу, и вы будете жить». В то же время фигура Христа выражает не скорбь, а надежду, оттеняя тем самым идею мемориала: мучения невинных людей не были напрасны, покуда жива память о них. Отметим, что текст на одной из плоскостей памятника подчеркивает «интернационализм» судьбы трудармейцев: «Памяти десятков тысяч немцев и граждан других национальностей, умерших от голода и непосильного труда на строительстве Челябинского металлургического комбината, посвящается. 1942–1945 гг.»
26 августа 2011 года, в 70‑летнюю годовищину депортации поволжских немцев увековеченная в металле и камне память об этом пришла, наконец, и в Поволжье. Первый такой знак – с надписью: «Российским немцам – жертвам репрессий в СССР» – появился в ограде палисадника перед городским архивом г. Энгельса. Открывали памятник вице‑губернатор Самарской области А.Бабичев и статс‑секретарь Министерства внутренних дел ФРГ К. Бергнер. Открытие вызвало немалые общественные дискуссии и даже протестные настроения (противникам установки незаслуженно спорным казалось даже то, что проделанную поволжскими немцами прогулку инициаторы установки называют депортацией и репрессией).
В мае 2012 года открыли памятник трудармейцам Воркуты. Инициаторами выступили Немецкие культурные автономии Республики Коми и общефедеральная, а спонсорами горнодобывающая компания «Воркутауголь» и Воркутинский механический завод – правопреемники тех, кто охотно эксплуатировал в свое время дармовой труд немецких сограждан. Концепция памятника (автор проекта В.Трошин) такова: «…Расходящиеся в разные стороны рельсы символизируют путь прибывших сюда на поселение узников. Люди, попадавшие в Воркуту, упирались в “камень судьбы”, и их жизнь сходилась в одну воркутинскую колею, своеобразную линию судьбы – которая заканчивалась крестом. Кто‑то смог обрести веру в Бога, кто‑то – веру в себя. Под крестами, на лагерной решетке замерла железная ладонь – с мольбой тянется она к безмолвному воркутинскому небу».
Кроме того, согласно данным Музея им. А.Д. Сахарова, памятники или памятные знаки российским немцам – жертвам политических репрессий имеются на Левашовском мемориальном кладбище в Санкт‑Петербурге, в Прокопьевске Кемеровской обл. и в Юрге Кемеровской области, где на территории бывшего немецкого кладбища открыт мемориальный комплекс ссыльным немцам с надписью на двух языках: «Вечный покой на земле для вас чужой». Шаги к увековечению памяти депортированных немцев предпринимаются также в Ставрополе, Соликамске и Магнитогорске.
По информации В. Кригера, память о депортации запечатлена и в сельской местности. Так, в некоторых крупных немецких селах в Северном Казахстане (в частности, в селе Ивановка в Семипалатинской области), в Омской области и на Алтае в те же 1990‑е гг. были впервые сооружены памятники односельчанам, погибшим во время депортаций.
В то же время симптоматично, что в Поволжье – ареале преддепортационного расселения советских немцев, как и в областных центрах Саратове или Волгограде, – до 2011 года не было ни одного памятника или хотя бы памятного знака, посвященного депортации отсюда без малого почти полумиллиона человек!
Этого не скажешь о Германии, где в последнее время – усилиями землячеств бывших советских немцев, но при государственной поддержке – такие памятники стали возникать. В частности, это памятные знаки в г. Нинбург (Nienburg) под Ганновером или в берлинском районе Марцан (Marzahn), где 12 октября 2002 года был открыт памятник
«Немцам, пострадавшим в СССР при сталинском режиме. 1942–1955»
(скульптор Якоб Ведель, родом из Киргизии, с 1988 г. живет в Германии).
Немцев не забывают и в Крыму, откуда их также – и самыми первыми! – депортировали:
появление памятников, посвященных сразу нескольким этническим группам, подвергшимся депортации (пусть даже и в разное время), становится все более типичным для многонационального Крыма.
Финны и финны‑ингерманландцы
Памятников, посвященных финским и только финским депортированным, насколько нам известно, не существует. Темы большого террора и даже советского плена разработаны гораздо сильней. В известных же нам памятниках депортация если и присутствует, то косвенно и, как правило, в сочетании или в ансамбле с депортациями других народов.
При этом, как заметила И.Флиге, такие памятники устанавливаются чаще всего и вовсе без участия финского землячества. Так, памятный крест на кладбище спецпереселенцев в пос. Тит‑Ары Булунского района Республики Саха (Якутия) – этот, в сущности, самый ранний памятник жертвам сталинским депортаций вообще – был установлен в июле 1989 года литовской экспедицией (авторы В.Палис, С.Мицкявичюс). Надпись на памятнике («Насилием отторгнуты от земли родной, но незабытые») сделана на четырех языках – литовском, русском, якутском и финском.
Еще один мемориал сугубо финской депортации – памятник финнам‑ингерманландцам – жертвам политических репрессий, был установлен в 1994 году по инициативе общества «Инкерин Лиитто» в Санкт‑Петербурге на мемориальном кладбище Левашовская пустошь (авторы: епископ Куукауппи, священник Новиков).
Карачаевцы
В 2005 году в Карачаевске был открыт Мемориал жертвам политических репрессий и депортации карачаевцев в Среднюю Азию в 1943–57 годах (авторы проекта – архитектор Солтан Айбазов и художник Казбек Французов из Карачаево‑Черкесии). Он состоит из нескольких элементов: курган; стела, символизирующая «очаг возрождения»; у подножия кургана – черная стена, а перед ней надгробные камни из гранита, знак скорби по погибшим; у входа в комплекс – два монумента: один посвящен страданиям карачаевского народа при депортации и в ссылке, а второй – его счастливому возвращению.
26 и 28 апреля 2007 года на железнодорожных станциях Усть‑Джегута и Ураковская были установлены мемориальные доски в честь первых эшелонов с возвращающимися из депортации карачаевцами. Каждое 2 мая в Карачаевске у мемориала – памятника жертвам политических репрессий проходят митинги с участием делегаций городов и районов Карачаево‑Черкесской республики.
Кроме того, памятники жертвам депортации установлены в некоторых селах республики, например – в селах Учкекен и Красный Курган Малокарачаевского района. Многие из них совмещают в себе память о погибших в годы депортации и на фронтах Великой Отечественной войны; таковы, например, памятники в Верхней Теберде и в Усть‑Джегутинском районе.
За пределами республики нам известен только один памятник: в Кисловодске, на проспекте Мира, где установлен закладной камень с надписью: «Здесь будет сооружен памятник жертвам геноцида против карачаевского народа в 1943–1956 гг.».
Необходимо подчеркнуть, что акцент в национальной политике исторической памяти карачаевцев делается не на «Депортации», а на избавлении от нее, символом чего является даже не «Реабилитация», а именно «Возвращение». Начиная с 2001 года 3 мая – в дату прибытия в 1957 году на станцию Черкесск первого эшелона с возвращающимся народом – отмечается День возрождения карачаевского народа, объявленный в республике праздничным и нерабочим днем. Ежегодно 2 и 3 мая торжественные церемонии с участием правительства республики проходят на главном депортационном мемориале в Черкесске.
Калмыки
Самый первый в Калмыкии памятник депортированным был установлен 28 декабря 1992 года в Элисте – возле кинотеатра «Родина», откуда начинался путь калмыков в ссылку. Это камень‑известняк, доставленный с места захоронения репрессированных фронтовиков Калмыкии в Пермской области, умерших в Широклаге при сооружении Широковской ГЭС в 1944–45 гг.
29 декабря 1996 года в Элисте, на кургане в восточной стороне города, был открыт мемориал «Исход и возвращение», посвященный памяти депортированных калмыков (авторы проекта – архитектор С. Курнеев и скульптор Э. Неизвестный). Памятник высотой 2,74 м, длиной в 5,33 м и шириной в 2,21 м был отлит из бронзы в Нью‑Йорке.
Главная идея мемориала – синтез прошлого и настоящего, отражение духа калмыцкого народа, сумевшего победить в борьбе с бесчеловечной системой Советского государства и вернувшегося на родную землю. Памятник переполнен образами, символами и метафорами, в том числе и буддийскими. Плачущая овечка – символ терпеливости народа, она плачет над поверженным ребенком; мечи, штыки – символы насилия, уничтожения, Авалокитешвара, сострадающий народу; табун лошадей – символ бега Времени, бесконечного движения в будущее, в Вечность.
Человек, как бы втянутый машиной; птица, обернувшаяся в металл; лошадиный череп; три следа – мужской, женский, детский – символы уходящей семьи, встречаемой предками (реинкарнация); лотос, отрезанный дьявольским мечом, в лотосе зародыш – спящий ребенок; вокруг Будды – пантеон злых духов, мистических животных. Голова Будды – символ вечности. Далее – Возвращение – прорыв сквозь стену, сквозь металл обратно, на свою землю. Над головой – Кентавр как единство человека и природы. Расцветший лотос, буддийский знак вечного круговорота (свастика); очищающий огонь. Над ним лев и змея – победители. Табун лошадей, несущийся по родным просторам; знак вечности, вечного движения (колесо). В своем движении оно захватывает всех птиц, рыб, слона и летящую корову – символ калмыцкого воинства. Огромная лошадь олицетворяет собой природную силу движения. Череп под копытами – это прошлое, из которого вырастают живые цветы настоящего и будущего. В центре вращения вечного колеса движения спит эмбрион. Из яйца выходят две маленькие ладошки в форме лотоса. Под памятником заложена капсула с землей из сибирских городов.
Еще пять памятных знаков депортированным калмыкам были поставлены вне Калмыкии. В частности, еще в 1990‑е гг. в поселке Широковском близ г. Губаха Пермской области (архитектор С.Шалаев) был установлен памятник с надписями на русском и калмыцком языках: «Вечная память фронтовикам – калмыкам, погибшим на строительстве Широковской ГЭС в 1944–1945».
В течение 2000–2002 гг., в ходе акции, организованной республиканским правительством (вдоль Транссибирской магистрали проехали специальные «поезда памяти». Массовые официальные делегации из Калмыкии посещали места бывшей ссылки своего народа), одинаковые памятные знаки были установлены в Тюмени, Томске (Сквер памяти), Омске (Северное кладбище) и Барнауле (площадь Свободы) – с надписью на русском языке: «Жертвам сталинских репрессий 1943–1957 от калмыцкого народа // Я знал, что мой народ в лесах Сибири / Нашел друзей и вновь душой окреп / Средь лучших русских, средь щедрейших в мире, / Деливших с нами и судьбу, и хлеб… / Д. Кугультинов».
Уникальной особенностью мемориализации депортации именно калмыков является ее официальная инициация республиканскими властями.
Вайнахи: чеченцы и ингуши
Начавшаяся 23 февраля 1944 года депортация чеченцев и ингушей была общей для составлявших тогда единую АССР народов (с прихватыванием чеченцев из Дагестана). Помимо 23 февраля – траурного дня депортации в Чечне с недавних пор отмечается также День возрождения – 9 января: этим днем помечен указ о реабилитации чеченцев и ингушей.
Первый на территории бывшей Чечено‑Ингушской АССР памятник чеченцам и ингушам, депортированным 23 февраля 1944 года, был установлен в 1991 году в городе Урус‑Мартане. В 1992 году, при генерале Дудаеве, Мемориал жертв сталинских репрессий был сооружен в Грозном – недалеко от Бароновского моста через Сунжу. Это целый комплекс площадью около 3000 кв. м (автор проекта художник Дарчи Хасаханов): на фоне краснокирпичной стены с мраморными досками с именами погибших – могучая металлическая рука, сжимающая поднятый к небу кинжал; перед нею – мраморный с позолотой Коран и целое кладбище из чуртов – старинных вайнахских надгробий, которые жители Чечни время от времени находили в основаниях домов, мостов и дорог.
На заднем плане – три стилизованные вайнахские башни. На одной из стен, окружавших мемориал с трех сторон, надпись на чеченском языке, которую на русский можно перевести как: «Не сломимся! Не зарыдаем! Не забудем!». Во время чеченских войн мемориал пусть и не очень сильно, но пострадал (на руке с кинжалом были заметны отверстия от пуль), но в середине 2000‑х гг. он был заново отреставрирован, при этом последняя фраза текста была изменена: вместо «Не забудем!» стало «Не оставим!».
Однако в конце мая 2008 года Р. Кадыров, президент Чеченской республики, устами мэра Грозного Муслима Хучиева распорядился экстренно демонтировать мемориал – ввиду его «несоответствия генеральному плану по восстановлению Грозного». Предполагалось перенести его в более подходящее, по мнению властей, место – в район базы федеральных сил в Ханкале на окраине Грозного.
Этого, однако, не произошло. Возникшее протестное движение, в котором выделялась правозащитница Наталья Эстемирова, оказалось тогда еще достаточно сильным, чтобы не допустить столь позорного акта. Однако линия «компромисса» оказалась довольно специфической и странной: огромный комплекс обнесли глухим трехметровым забором, снаружи памятник не стало видно, а проход к нему внутрь забора, возможный только через территорию Пенсионного фонда Чечни, пресекался полицией.
23 марта как день национальной скорби и памяти о депортации отмечался в Чечне на протяжении 20 лет – в последний раз в 2010 году. Но в 2011 году Кадыров объявил, что этот день празднуется в России как День защитника отечества и что Чечня не должна быть тут исключением. День же Памяти и Скорби он тогда перенес на 10 мая – дату гибели своего отца в теракте на Грозненском стадионе в 2004 году. В 2014 году участники конференции и круглого стола, посвященных 70‑летней годовщине депортации вайнахов, прошедших в Москве, осудили такую политику Кадырова как неуважительную и кощунственную, после чего Руслан Кутаев, один из организаторов слушаний и глава Ассамблеи народов Кавказа, был посажен в тюрьму за подброшенные ему наркотики на 4 года.
Одновременно передислокации (или «депортации»?) подвергся и сам памятник, вернее, его часть. Надмогильные камни (чурты) были скрытно демонтированы и вывезены в самый центр города – на проспект Ахмата Кадырова близ мечети «Сердце Чечни», где их встроили в мемориал памяти милиционеров, погибших 10 мая 2004 года вместе с Ахматом Кадыровым. Рука же с мечом осталась на своем прежнем месте за трехметровым охраняемым забором! С дудаевским памятником произошло то же, что в последнее время не раз происходило с чеченцами и не‑чеченцами, думающими иначе, чем Кадыров, – с него «сняли штаны».
Что касается других вайнахов – ингушей, то в Ингушетии политика памяти о депортации решительно другая. В Назрани создан первый в России Музей‑Мемориал «Мемориальный комплекс жертвам репрессий» (автор проекта – Мурад Полонкоев, народный художник РФ), открывшийся 23 февраля 1997 года, в день 53‑й годовщины депортации вайнахов. Существенно, что памятник был построен на средства, собранные в ходе специальной гражданской инициативы и кампании. Он воздвигнут недалеко от археологического памятника – кургана Аби‑Гув, знакового для ингушей места.
Сам комплекс впечатляет: здание построено в форме девяти характерных горских оборонительных башен, совмещенных друг с другом и опутанных колючей проволокой. Экспозиция музея не ограничивается депортацией 1944 года и одного только ингушского народа. Она охватывает и последствия депортаций, в частности, осетино‑ингушский конфликт октября‑ноября 1992 года, а также судьбы других незаконно репрессированных народов.
23 февраля 2014 года – в 70‑ю годовщину депортации вайнахов – на территории комплекса открылась мемориальная композиция «Дорога длиною в 13 лет». Ее центральная фигура – постамент на железнодорожных рельсах, состоящий из локомотива и вагона 1940‑х годов. Внутри вагона – экспозиция о том, в каких условиях везли людей в ссылку. Композицию дополняют грузовик «ГАЗ‑АА» – «полуторка», в которых людей подвозили к станциям отправки эшелонов со спецпереселенцами. А обрамляют ее две стелы с выбитыми памятными датами «1944» и «1957» – годами высылки и начала возвращения на родину ингушей и чеченцев. На камне перед памятником – плита с текстом: «Посвящается 70‑летию депортации братских народов – ингушей и чеченцев».
Кроме того, в селе Таргим Джейрахского района республики – силами местного населения – установлен памятный знак с надписью: «Здесь в феврале 1944 года были подвергнуты массовому сожжению мирные жители горной Ингушетии». По свидетельствам очевидцев, жители труднодоступных горных сел Таргим, Хули и Цори были сожжены, так как их было невозможно вывезти в поставленные сроки. Однако историческая достоверность фактографии этой надписи на сегодняшний день решительно недостаточна для того, чтобы подтверждать и утверждать высеченное на камне. До тех пор, пока это не произойдет, сам памятный знак, увы, будет символизировать торжество мифа над правдой. То есть нечто, напоминающее мемориал в Нелидово близ Дубосеково, рьяно, но тщетно возводящий в ранг истины и материализующий тем самым пропагандистскую крякву (или как сейчас сказали бы: фейк) «Красной звезды».
Когда количество жертв в Аушвице уточнилось, то соответствующие коррективы были внесены и в надписи на десятках языках в мемориале между двумя зонами крематориев и газовых камер. Это же следует сделать и в мемориале в Нелидово‑Дубосеково, поскольку реально это память не о липовом подвиге 28 фейковых панфиловцев, а о героической обороне защитников Москвы, проходившей в этих местах.
То же и памятный камень в Таргиме – он должен стать памятью о реальной, а не о легендарной депортации.
Балкарцы
«Мемориал жертвам репрессий балкарского народа» установлен в столице Кабардино‑Балкарской Республики Нальчике, на ул. Канукоева, что в Долинской курортной зоне. Решение об этом было принято всенародно 8 марта 1989 года, в 45‑ю годовщину депортации балкарцев. Тогда был заложен символический камень с надписью: «Жертвам геноцида балкарского народа», возле которого в годовщины депортации ежегодно проводились траурные митинги. 11 ноября 1999 года в сквере возле будущего здания Мемориала состоялось перезахоронение праха поэта‑изгнанника и основоположника балкарской поэзии и балкарского литературного языка Кязима Мечиева (1859–1945), умершего в 1945 году в селе Кум‑Тёбе Каракольского района Талды‑Курганской области в Казахстане.
Сам же мемориал (архитектор М. Гузиев) был открыт 8 марта 2002 года. Его архитектурный образ построен на сочетании среднеазиатской культовой архитектуры (мавзолея) и сугубо балкарских приемов зодчества. На стене начертаны даты начала и конца ссылки балкарского народа – «8 марта 1944 года» и «28 марта 1957 года». За время строительства были собраны сотни документов, личных вещей и предметов быта, впоследствии попавших в постоянную экспозицию мемориала.
Эта экспозиция – в сочетании с фактом создания государственного учреждения «Мемориал жертв политических репрессий», – являет собой, по сути, первый и важнейший шаг на пути создания специализированного музейного учреждения, посвященного депортации.
Первоначально комплекс должен был называться «Мемориалом жертв политических репрессий и геноцида балкарского народа 1944–1957», но впоследствии слово «геноцид» из названия мемориала изъяли, ограничившись одними «репрессиями». Эта коррекция была оспорена в суде: соответствующий иск к правительству республики предъявил член Кабардино‑Балкарской коллегии адвокатов Исхак Кучуков, но суд отказал ему за необоснованностью изменений.
Одновременно серьезная работа по документации и увековечению памяти о депортации балкарцев ведется и в Чегемском ущелье Кабардино‑Балкарии, где школьники и их учителя разыскивают следы 74 балкарских сел, разрушенных и опустевших после депортации. По инициативе Центра детского туризма и краеведения г. Тырныауза и при поддержке Эльбрусского поселкового совета, на местах этих селений устанавливаются памятные знаки. Так, памятные камни уже установлены на месте сел Актопрак, Хушто‑сырт и Думала, а мемориальные доски на месте сел Чилмаз и Губасанты (ныне поселок Нейтрино; здесь установлен также и памятник).
Крымские татары
Начиная с 1993 года 18 мая отмечался в Крыму как День памяти жертв депортации, или День Скорби. В Симферополе в этот день ежегодно проводился Всекрымский траурный митинг, организуемый меджлисом крымско‑татарского народа.
В 1994 году – в 50‑летнюю годовщину депортаций – их мемориализация в Крыму приобрела систематический характер: как правило, устанавливались закладные камни и мемориальные или аннотационные доски.
18 мая 2005 года, в день 60‑летия депортации крымских татар и других народов Крыма на всех крымских государственных учреждениях были приспущены государственные флаги Республики Украина и Автономной Республики Крым. Траурное шествие в Симферополе, в котором приняли участие около 30 тыс. чел., проследовало от мест сборных пунктов для депортируемых в районе железнодорожного вокзала и в парке «Салгирка» к центральной площади города, где состоялся общекрымский митинг‑реквием. Во многих школах занятия начались с уроков памяти, а студенты Таврического национального университета встретили учебный день минутой молчания.
В «Салгирке» и на вокзале были установлены памятные знаки.
На втором из них – текст на трех языках (крымско‑татарском, русском и украинском): «Отсюда и из других железнодорожных станций были насильственно вывезены депортированные из Крыма: – август 1941 года – немцы; 18 мая 1944 года – крымско‑татарский народ; – июнь 1944 года – армяне, болгары, греки».
На территории Крымского государственного инженерно‑педагогического университета был открыт монумент «Возрождение крымско‑татарского народа». Тогдашний премьер‑министр Украины В. Янукович предложил рассматривать этот памятник как символ отказа от старых обид и как символ примирения и единения. В монумент была заложена капсула‑обращение к поколению ХХII века, которую предложено открыть 17 мая 2104 года. В Художественном музее Симферополя к 60‑й годовщине депортации была создана новая художественно‑документальная выставка, два раздела которой были посвящены депортации.
Памятные знаки жертвам депортации имеются во многих селениях, где в настоящее время вновь проживают крымские татары. В селе Ароматное Белогорского района в том же 2005 году был открыт памятник депортированным немцам и крымским татарам, представляющий собой небольшой курган, насыпанный руками жителей села. В центре кургана установлен камень с берега реки Бурульча, на котором высечена надпись на немецком и крымско‑татарском языках. По словам автора идеи создания памятника Акима Челахаева, это первое подобное сооружение в Крыму, где упоминаются депортированные немцы. На месте села Ароматное немецкими переселенцами 200 лет назад было основано село Розенталь. По соседству находилось село Шабан‑оба, в котором проживали крымские татары. В 1941 году из села Розенталь были депортированы немцы, а в 1944 году та же участь постигла крымских татар.
18 мая 2005 года памятник «Против жестокости и насилия», посвященный всем депортированным народам Крыма (крымским татарам, болгарам, грекам, немцам и армянам) и представляющий собой камень‑стелу на фоне гигантской колесной пары – был открыт в районе вокзала в Керчи. 18 мая 2008 года – в Севастополе, в сквере напротив автовокзала, был установлен памятник – пятигранный (по числу депортированных народов) семиметровый обелиск, рассеченный на две части – черную и белую (автор – архитектор Г. Григорьянц).
Переход Крыма под российскую юрисдикцию в 2014 году в принципе не сказался на формально‑уважительном отношении властей к крымским татарам и увековечению их памяти. Но, видимо, с самого начала не доверяя старому меджлису, новая власть взяла мероприятия к 70‑летию депортаций под свой контроль. В Симферополе планируется установить еще один памятник – всем депортированным с полуострова.
В то же время по территории Крыма прокатилась целая волна актов вандализма в отношении местных памятных знаков о депортациях крымских татар. В частности, памятный знак, установленный на плато Эклизи‑Бурун под Чатырдагом, был разрушен и сброшен вандалами вниз.
Краткие выводы
Итак, первые объекты увековечения памяти о тотально депортированных народах были созданы – еще в 1990‑е годы (а самые первые – и вовсе в 1989 году) – самими депортированными народами –
немцами, корейцами, калмыками, чеченцами и ингушами.
При этом в случае немцев колоссальное значение имела так называемая Трудармия – специфическая репрессия, сочетающая в себе черты депортации и ГУЛАГа.
Первые памятники трудармейцам стали появляться на Урале – в Нижнем Тагиле, Краснотурьинске и Челябинске, а также в крупных селах в бывших ареалах их насильственного расселения. Ареалы депортационного исхода немцев, напротив, оказались совершенно не охваченными этим процессом.
У корейцев, напротив, единственные памятные знаки на территории России оказались связанными с ареалами их исхода.
К немцам и корейцам по времени пробуждения материальной памяти об общенародной трагедии примыкают также вайнахи, корейцы и калмыки: в 1992 году появились первые памятники в Грозном и Элисте, затем, в 1996 году, в Элисте появился впечатляющий монумент работы Эрнста Неизвестного, в 1997 году – во Владивостоке и в Магасе, при этом в Ингушетии открылся не просто мемориал, но и первый на постсоветском пространстве музей, посвященный репрессированному народу.
У остальных депортированных народов Кавказа и Крыма, судя по данным, которыми мы располагаем, это пробуждение наступило лишь в 2000‑е годы, причем огромную роль при этом сыграли соответствующие 60‑летние юбилеи, пришедшиеся на 2004–2005 гг.
В музеефикации депортационной темы дальше всего продвинулись Ингушетия и Кабардино‑Балкария. Мемориал в Назрани с самого начала являлся музеем, а мемориал депортированных балкарцев в Нальчике имеет неплохие предпосылки для того, чтобы им стать. Специальная выставка была приготовлена и в Симферополе, но не закрепилась в основной экспозиции и осела в запасниках.
Интересным новым «трендом» на Северном Кавказе стал всплеск любви к увековечению памяти… Никиты Хрущева. В Нальчике, Грозном и др. городах собирались присвоить его имя одной из новых улиц или площадей, а в Грозном и Магасе (новой столице Ингушетии) открыть ему памятники, а бывший президент Ингушетии Зязиков взял да и присвоил Никите Сергеевичу высший в республике орден «За заслуги» (посмертно).
За этим «трендом» кроется наивно‑поверхностное и исторически нерелевантное представление о роли начальства в истории. Н.С. Хрущев был такой же точно послушный проводник сталинской репрессивной политики, как и все другие члены Политбюро, однако после смерти вождя он счел целесообразным начать публичные разоблачения этой политики. На этом основании лично ему приписываются совершенно не принадлежащие ему заслуги в восстановлении исторической справедливости в отношении прав и свобод репрессированных народов, что в конечном итоге привело к их реабилитации и возвращению на родину.
В то же время симптоматичным и характерным является почти полное устранение федерального центра в каком бы то ни было участии в этом процессе. Единственная в Москве экспозиция, специально расказывающая о депортациях, находится в Сахаровском центре – региональной общественной и самоуправляющейся организации. Логично было бы ожидать увидеть ее и в обновленном московском «Музее ГУЛАГа».
В то же время региональные центры власти, как правило, охотно идут навстречу соответствующим пожеланиям и нередко даже сами их инициируют, причем это касается не только «титульных» для депортированных народов регионов (таких как Карачаево‑Черкесия, Кабардино‑Балкария, Ингушетия и, особенно, Калмыкия), но и регионов, куда их депортировали (прежде всего – уральских областей). С этим статусом соизмерим и тот, что был в свое время завоеван (буквально!) крымскими татарами в Крымской Республике в составе Украины.
Гораздо труднее приходится корейцам, немцам, финнам и, по‑видимому, полякам и туркам‑месхетинцам, не имеющим своей «титульной» государственности в составе Российской Федерации и действующим в рамках своих культурных автономий и исторических инициатив. Это приводит, в частности, к тому, что некоторые из этих инициатив реализуются вне России, в частности, на территории суверенно‑титульных Германии и Польши, а возможно и Финляндии, Южной Кореи и Турции.
P.S. Нетотальные депортации
Оговоримся и даже подчеркнем, что многие контингенты, охваченные в свое время нетотальными советскими депортациями, довольно хорошо мемориализированы, но вне России. Это связано прежде всего с тем, что «за ними», как правило, стоят суверенные сегодня государства, в чьих исторических дискурсах и историографических доктринах эти депортации играют более чем знаковую роль: так, в странах Балтии бросается в глаза девальвирующее желание представить их как акты геноцида.
Так, еще в 1990 году в Литве, у железнодорожного вокзала Новая Вильна в Вильнюсе был открыт памятник работы скульптора В. Гиликиса, а в 1996 году в рамках экспозиции Литовского этнографического музея под открытым небом в деревне Румшишкес около Каунаса был установлен так называемй «Вагон депортированных».
В Эстонии, в Нарве, близ железнодорожного вокзала в память о жертвах депортации в 1992 году был установлен камень «Мементо» (скульптор Э.Келлер).
А в Латвии, в Риге, около железнодорожной станции Торнякалс в 2001 году был поставлен памятник жертвам коммунистического террора «Занесенные снегом» (скульптор Паулс Яунземс, архитектор Юрис Пога).
В 2013 году памятник депортированным открыт и в Кишиневе – бронзовая скульптура высотой в 3 и длиной в 12 метров (скульптор Ю. Платон) в сквере у железнодорожного вокзала.
Он назван «Поезд боли» и представляет собой аллегорию динамического движения множества людей к бесконечности и вечности. Это движение поезда, сформированного из человеческих тел, который несет боль, страдание и смерть. У поезда три составляющие: в первой люди все еще люди, ва второй – они уже часть поезда, в третьей уже и не понять, люди это или куски металла от поезда, который отправлялся в Сибирь и Казахстан?
Что касается депортаций поляков, то в 1995 году в Варшаве был открыт
«Памятник умершим и замученным на Востоке.
Жертвам советского нападения. 17.IX.1939 + 17.IX.1995»
(автор Максимилиан Бискупский).
Это, по выражению И. Флиге, «кладбище на колесах»: памятник представляет собой железнодорожную платформу, сплошь заставленную крестами и другими характерными видами надгробий.
На постаменте, как и «на шпалах», – географические названия: Якутск, Колыма, Хабаровск, Иркутск, Омск.
Аналогичный памятник «Памяти ссыльных, умерших и расстрелянных в Сибири и Казахстане в 1939–1956» был установлен в Быстрице Клодзкой в 2000 году.
Как видим, тема вокзала, товарного вагона и вообще железной дороги является ведущей и чуть ли не сквозной при мемориализации депортаций.
Бросается в глаза блистательное отсутствие какой бы то ни было мемориализации памяти о депортациях не‑этнических контингентов, которых ныне и след простыл и у которых нет организационного механизма для инициатив в области политики памяти.
В частности, депортированных крестьян, или «кулаков».
Железный Феликс: музеон или музей?
Железный Феликс: музеон или музей?
Феликс Эдмундович Дзержинский (1877–1926), сын польского мелкопоместного дворянина‑учителя, имел за плечами бурную революционную молодость (аресты, тюрьмы, ссылки, побеги). Во время октябрьского «майдана» 1917 года «брал» почту и телеграф, а последующие 8,5 лет и до самой смерти – не вылезал из большевистского правительства, открыв собой черный список руководителей красных карательных органов – ВЧК («чрезвычайки»), «ГПУ» и «НКВД».
Он искренне и по праву считал себя «мечом революции». Суды он находил пережитком и излишком прошлого, чем‑то вроде аппендицита. Он широко практиковал заложничество с угрозой расстрела и боролся за право чекистов на аресты без санкций и расстрелы без суда: в противном случае получалось бы, что чекисты вводили заложников в заблуждение, что непорядочно. Если меченосцы иной раз схватят и шлепнут безвинного, он находил это приемлемым.
Собственно говоря, он и был лицом «Красного террора», террористом № 1, причем террористом по должности, чем и гордился. Среди его жертв не только монархисты и белогвардейцы, но и священники («церковники»), бастующие железнодорожники, гнилые интеллигенты, сопротивляющиеся крестьяне, да кто угодно!
В ряде городов России были приняты муниципальные законы о том, что их улицы не должны носить имена террористов: это привело к тому, что эти города уже распростились с улицами Халтурина, Желябова или Александра Ульянова. Но почему то же самое не распространяется на Дзержинского?
Пять раз Дзержинского бросали на руление разными карательными органами, не считая того, что он был основатель чекистского спортивного общества – «Динамо». Но даже не‑чекистские его должности и обязанности звучали грозно: например, председатель Главного комитета по всеобщей трудовой повинности (Главкомтруд) или «МеталлЧК» при ВСНХ.
Его серьезные не‑чекистские должности – Наркомат путей сообщения и ВСНХ. Возглавляя коммунистическое хозяйство, он был и председателем комиссии «по улучшению жизни детей» (то есть по борьбе с детской беспризорностью). Елеем и патокой переполняются губы, а слезами умиления – глаза и носовые платки нынешних поклонников Феликса Эдмундовича, когда они заговаривают о его заботе о детях революции. Он только что какашки за ними не убирал! Хотя на самом деле беспризорники, шпана, были для него лишь фактором не контролируемого государством террора над гражданами, потому и недопустимого. Ничего иного, сюсюкающего, тут не имелось в виду.
Однажды, с 8 июля по 22 августа, Дзержинский даже уходил в отставку с поста председателя ВЧК – для того, чтобы принять участие в качестве свидетеля в процессе над чекистами, убившими германского посла Мирбаха 6 июля 1918 года (назавтра был левоэсеровский мятеж, жестоко подавленный). Незадолго до этих событий Дзержинский встречался с… Осипом Мандельштамом (во встрече участвовал Федор Раскольников, муж Ларисы Рейснер; он, вероятно, и устроил встречу). Процитируем Дзержинского: «За несколько дней, может быть за неделю до покушения, я получил от Раскольникова и Мандельштама сведения, что этот тип (Блюмкин. – П.П.) в разговорах позволяет себе говорить такие вещи: жизнь людей в моих руках, подпишу бумажку – через два часа нет человеческой жизни… Когда Мандельштам, возмущенный, запротестовал, Блюмкин стал ему угрожать, что если он кому‑нибудь скажет о нем, то он будет мстить всеми силами…».
Дзержинский, кстати, мемориальным вниманием и глорификацией не обижен.
Он потому и Феликс (т. е. «счастливый»), что чудесным образом уцелел еще в утробе матери,
упавшей незадолго до его родов в погреб.
Еще больше повезло ему со смертью: выступая 20 июля 1926 года на пленуме ЦК, Дзержинский на протяжении двух часов громил и разоблачал «политикана» Каменева и
«дезорганизатора промышленности» Пятакова –
и настолько разволновался,
что нервный срыв перешел в сердечный приступ, несовместимый с жизнью, как сейчас выражаются.
До чего же вовремя он умер!
Ибо нет более расстрельной должности, чем его.
Якова Петерса – его правую «якобинскую» руку – «шлепнули» в 38‑м и не поморщились.
Дзержинского охотно хвалили и Ленин (называл его «пролетарским якобинцем»), и
Троцкий («человек великой взрывчатой страсти»), и
Сталин (правда, мертвого: «правильный троцкист, хорошо дравшийся с троцкистами»).
Кстати, на похоронах Дзержинского Троцкий (справа) и Сталин (слева) дружно несли деревянный гроб железного Феликса.
В то же время чекист не цекист!
В послереволюционной партийной иерархии он стоял невысоко и ни для кого наверху не излучал угрозу:
кандидатом в члены Оргбюро РКП(б) стал в 1920 году, а
кандидатом в члены Политбюро ЦК только в 1924 году, и то не с чекистской должности, а
будучи председателем ВСНХ (Всесоюзный Совет народного хозяйства).
По увековеченности памяти Дзержинский уступает, вероятно, только двоим – Ленину и Кирову.
В настоящее время имя Дзержинского на постсоветском пространстве носит около 1500 топонимов, и даже брежневский Днепродзержинск на Украине до сих пор еще не переименован в Бандерiвск.
Он, кажется, единственное, кроме Ленина, лицо, у кого в ход пошла даже аббревиатура имени, фамилия и отчества – «ФЭД»: это имя до сих пор носит Харьковский машиностроительный завод,
выросший из мастерских Коммуны им. Ф.Э. Дзержинского для беспризорников и традиционно (чуть ли не до сих пор!) выпускающий фотоаппараты бессмертной марки «ФЭД».
А многие ли сегодняшние руководители могут похвастаться такою почестью? Где ты, военно‑историческая секира «ВРМ» («Владимир Ростиславович Мединский») или отечественный «бесогон карманный» лубяной, в берестяном, с позолотой, корпусе «НСМ» («Никита Сергеевич Миха2лков»)?
Саму идею вернуть Дзержинского на Лубянскую площадь коммунисты по привычке экспроприировали.
Вбросил ее в 2002 году демократический мэр Лужков: мол, фигура сложная, но баланс плюсов и минусов у Дзержинского положителен, да и творение Вучетича – «что твой Буанарроти»! – не должно прозябать на задворках.
На самом деле сложного в этой фигуре ничего нет, но мифологема несколько изменилась.
Если Хрущев, ставя памятник Дзержинскому в 1958 году в самом центре Москвы, бил им по Сталину, противопоставляя «рыцарей»‑ленинцев «вурдалакам»‑сталинцам, то сейчас, когда в деталях известно, что
Ленин – вурдалак не меньший, это противопоставление потеряло смысл.
Теперь Дзержинский интерпретируется как носитель идеи чрезвычайной законности и сильной руки,
столь необходимых именно в трудные кризисные времена.
В таком случае он означает собой эманацию и реинкарнацию самого Сталина, о возвращении памятников которому, увы, еще не пришло время говорить, по крайней мере в Москве.
Да кого теперь ни поставь на лубянский водопойный подиум (здесь когда‑то поили лошадей) – хоть Блюмкина, хоть Гумилева, хоть Владимира Крестителя, – любой немедленно станет немного Перуном‑Дзержинским.
В сущности, есть только два исторически приемлемых выхода из ситуации.
Первый: Перун остается в своем музеоновом изгнании, и коммунисты в пыльных шлемах будут приходить или приползать к нему – дабы помолчать, пожаловаться, исповедоваться, помолиться в тишине, почистить под ним свои перышки.
Второй. Железный Феликс возвращается на свое прежнее место на Лубянской площади!
Но оправданно это было бы в одном‑единственном случае, а именно: вся «Лубянка» – комплекс зданий страхового общества «Россия» на Лубянской площади, еще в 1917 году реквизированных ОГПУ‑НКВД‑КГБ‑ФСБ вкупе с подземным ходом и зданием Военной коллегии Верховного суда с его расстрельными подвалами (Никольская, 23) –
отдаются под музейно‑исследовательский центр советских репрессий,
с придачей и передачей ему соответствующих архивов.
Ведь репрессии – это не просто часть советско‑российской истории, это самое ее ядро, самый нерв.
Красный же террорист № 1, возвращенный «к себе» экспонатом,
а не триумфатором, впервые приобрел бы исторически корректный смысл.
P.S. Уже много лет, как на страницах «Новой газеты» то вспыхивала, то гасла другая замечательная идея – создать в Москве, а точнее в Москве и Московской области, на землях Водоканала близ акватории канала Москва‑Волга,
«Музей истории репрессий в СССР»
(именно это название представляется мне оптимальным, ибо к
ГУЛАГу репрессии не сводятся:
были еще и депортации, и
расказачивание, и
коллективизация, и
голодомор, и
отъем церковных ценностей, и
репрессированная перепись, и
разгромленные музеи и много чего еще).
Отсутствие такого музея в постсоветской России с ее советскими «архипелагами» и «голодоморами» – совершенно вопиющее явление: по сути, здесь уже давно должен быть создан исторический музей мирового калибра, по своему качеству и просветительному потенциалу не уступающий музеям Холокоста в Иерусалиме и Вашингтоне,
Королевскому военному музею в Лондоне,
музею апартеида в Робин‑Айленде в ЮАР или
музею, посвященному студенческим волнениям и их подавлению в Гванчжу в Южной Корее.
Однако идут годы – организуются конференции и выпускаются все новые и новые книги о сталинизме и его повадках, а в вопросе о музее подвижек не было никаких. Теперь, после переезда «Музея истории ГУЛАГА» с Петровки на Самотеку вопрос этот, по‑видимому, и вовсе закрыт. Но это московский музей, а федерального музея так, похоже, и не возникнет.
Думаю все же, что на фоне исторического масштаба репрессий в СССР и вертухайского разгрома отлично уже функционировавшей «Перми‑36» одного московского «Музея истории ГУЛАГа» – сначала на Петровке, а теперь на Самотеке – все равно недостаточно.
Не исключаю и такого поворота, что в какой‑то момент кому‑то во власти придет в голову идея перехватить эту инициативу у гражданского общества и создать «свой» управляемый музей репрессий, где нашлось бы место и показу их «исторической неизбежности», объективного и даже «гуманного» характера, «эффективного менеджмента» и т. п. И такие мои опасения вовсе не беспочвенны.
В оказавшихся пустыми хлопотах о несостоявшемся музее было допущено, как мне кажется, две взаимосвязанные ошибки. Первая – это недостаточная гласность процесса самого продвижения идеи: если бы переговоры об этом шли не подковерно, а гласно и систематично, если бы «Новая» на страницах «Правды ГУЛАГа» вела бы системный мониторинг их хода, то, как знать, иные чиновники и поосторожничали бы с вечными на этом пути сотвореньями преград и пробуксовок: их не поняли бы даже в собственных семьях.
Вторая ошибка заключалась в установке на достижение прорыва в переговорно‑организационных вопросах как условии перехода к выработке концепции музея, к его архитектурному решению и т. д. и т. п. Всем этим нужно было заниматься с самого начала и не дожидаясь медведевских или прочих резолюций, – более того, даже игнорируя их отсутствие, чтобы с той стороны лучше понимали всю нелепость и глупость проволочек.
У будущего – временно еще не существующего – музея должен был существовать и работать авторитетный Общественный совет, который, вместе с реальной инициативной группой по созданию музея, начал бы активную и целенаправленную деятельность по выработке концепции музея.
Общество и власти должны были привыкать и привыкнуть к мысли о том, что такой музей создается, что рано или поздно он появится и что надо, по возможности, этому делу помогать.
Инициативная группа и Общественный совет поэтому,
кроме оперативной деятельности, могла бы издавать свой бюллетень и
вести свой профессиональный сайт и публичный форум.
На сайте могли бы оперативно фиксироваться все подробности и нюансы главных хлопот, все отклики в прессе и блогосфере, – а со временем, благодаря перекрестным ссылкам на другие родственные сайты и на сайты музеев и архивов, сайт сможет превратиться в ведущий объединительный портал по проблематике репрессий.
Post factum поделюсь несколькими соображениями – как если бы такой музей все еще прорастал и в надежде, что все‑таки когда‑нибудь кому‑нибудь они еще пригодятся.
Если бы музей создавался на намечавшемся крупном землеотводе на берегу канала Москва‑Волга, в южной его части, то одним из центральных элементов музея мог бы стать пароход типа «Джурмы», перевозивший когда‑то заключенных с материка на Колыму и поставленный здесь на прикол на канале.
Если бы он был на плаву, то мог бы совершать и непериодические рейсы, став плавучим филиалом музея в целом.
С самого начала важно было бы озаботиться филиальной сетью.
Прежде всего в части исторической здания Главной военной прокуратуры на Никольской (коль скоро полная перепрофилизация здания под музей не представится возможной).
Другие возможные филиалы или, как минимум, станции на маршруте будущих тематических экскурсий, – в историческом здании на Лубянке, в Бутырской тюрьме (там, кстати, есть и свой небольшой музей), а может быть, в конкретном месте сортировки и отправки эшелонов на восток (на станции «Красная Пресня – товарная»). Хорошо себе представляю и несколько «персональных» филиалов – скажем,
музеи Варлама Шаламова (на Колыме) или Осипа Мандельштама (во Владивостоке).
Пустоши памяти
И тени страшные Украины, Кубани…
О. Мандельштам
Голодомор и геноцид
Дрейфуя между якобы «европейским» и якобы «российским» полюсами,
Украина переживает и пытается преодолеть не только экономический и политический кризисы,
но и нечто даже более фундаментальное – родовой кризис идентичности.
В Беловежском роддоме под рукой оказались только украинский язык, серьезная литература на нем и украинская советская государственность в том весьма выигрышном для Украины виде, в каком ее, в общесоюзных интересах, выстроила советская власть – с Крымом, Донбассом, Галицией, Северной Буковиной и Закарпатской Русью.
Тем более и тем более срочно (sic!) затребованными оказались исторические «скрепы» – по возможности широкая ретроспектива корней украинской незалежности и самостийности.
Собственно исторические реалии тут помогали мало.
Все гетьманы до единого, даже самые успешные и независимо от личной симпатии к жидомору,
– не более чем вассалы и марионетки, отличавшиеся друг от друга только ориентацией в геополитическом силовом треугольнике «Россия – Польша – Турция» (впрочем, от попытки употребить на дело Мазепу не отказывались:
проверяли, достаточно ли предательства России для глорификации не Швеции, а Украины).
Все романовские коннотации (Малорóссия, Новорóссия!) – на фоне погубернского деления и строгой, в украинском случае, унитарности – просто резали слух. А украинская самостийность из лихолетья Революции и Гражданской войны (что тебе киевская Украинская народная республика, что харьковская Украинская народная советская республика, что гетьманат Скоропадского, что петлюровская Директория) – в каждом своем проявлении, кроме разве что советской, уж слишком была геополитически несамостоятельна, уж чересчур хлипка и эфемерна («скоропадочна»), чтобы на нее всерьез и со славой опереться.
Но не говорить же спасибо Советскому Союзу!
И вот напряженный поиск идентичности привел находящихся у власти украинских «патриотов»
(умеренных националистов, плотно подпираемых неумеренными)
к двум перспективным историческим «скрепам» –
великомученическому страданию от вражьих (читай: советских, российских) козней и героической борьбе с ними.
И соответственно, к двум историко‑географическим узлам – Голодомору и Бандере.
Географическим потому, что рукотворного голода 1932–1933 годов не было на Западной Украине,
а партизанского повстанчества УПА‑ОУН не было вне Западной Украины.
Да и самих Мельника с Бандерой и Шухевичем, сколько ни драй, а от коллаборационизма с немцами и кровавого антиполонизма и антисемитизма добела не отмыть.
Поэтому самые высокие на бирже национальных идей котировки и максимум всяческого внимания и почета – достались именно Голодомору!
Напомню, что приоритет инициации и заслуга серьезной, обеспеченной архивными данными разработки проблематики «раскрестьянивания» 1929–1934 гг. и массового голода 1932–1933 годов принадлежит нескольким ученым или научным коллективам: это прежде всего – еще с 1960‑х гг. –
Виктор Данилов и его группа в широком смысле (включая Николая Ивницкого, Виктора Кондрашина, Елену Тюрину, Алексея Береловича и др.),
Сергей Красильников и его группа (Наталья Аблажей и др.) и такие «одиночки», как
Александр Бабенышев (Сергей Максудов) и Стэнли Уиткрофт.
Данилов со товарищи и Уиткрофт опирались преимущественно на общесоюзные архивные источники, а Красильников со товарищи и Бабенышев – на региональные данные (соответственно, на западносибирские и западно‑российские, из так называемого трофейного «Смоленского архива»).
Правда, никаких коммемаративных шагов или инициатив вроде создания
Музея раскрестьянивания или памятника его жертвам – в исторически корректном контексте общесоюзной катастрофы в постсоветской России не возникло.
Зато оказавшуюся таким образом «бесхозной» память об этом преступлении с энтузиазмом подхватили во Львове и Киеве. Для этого, правда, пришлось учинить явлению двойное обрезание –
тематическое (ограничившись одним только голодом 1932–1933 гг. и его жертвами) и
географическое (ограничившись Украинской ССР и регионами РСФСР – Ростовская область, Краснодарский край – с высокой долей украинцев в этнической структуре).
Только в таком обрезанном виде можно было попробовать общесоюзную трагедию выдать и за чисто украинский феномен – и за «геноцид» (пользуясь удобной расплывчатостью этого понятия).
Тут историю от политики ничем не оторвать.
Политическое бытование понятия «Голодомор»,
рожденного в среде украинской эмиграции в Канаде, в украинском официозе началось в 1993 году, когда его перенял президент Кравчук в указе «О мероприятиях в связи с 60‑летием голодомора в Украине».
В 1998 году президент Кучма установил официальную мемориальную дату (последняя суббота ноября) для отмечания «Дня памяти жертв Голодоморов» (или «Дня памяти жертв Голодомора и политических репрессий»),
а в 2003 году президент Ющенко и парламент утвердили официальную его интерпретацию как «геноцид украинского народа».
В отношении к этому тезису я солидарен с Александром Бабенышевым, который, узнав о проекте украинского закона о Голодоморе, тут же заранее и наперед его злостно нарушил,
предложив себя украинскому правосудию в качестве ответчика:
«Можно ли называть случившееся геноцидом?
// Факт голода, замалчивавшийся советской властью и отрицавшийся некоторыми западными учеными,
сегодня ни у кого не вызывает сомнения.
Также бесспорно, что голод был прямым следствием политических действий правительства СССР.
В первую очередь коллективизации.
Отобрав у крестьян землю и скот, государство уничтожило заинтересованность сельского жителя в результатах труда и тем самым резко снизило уровень производства.
При этом власть получила монопольное право распоряжаться всей сельскохозяйственной продукцией. //
В этом страшном новом мире не существовало никаких обязательств государства перед сельским жителем. <…>
Период 1931–33 годов был столкновением этих чудовищных правил и не готового им подчиниться селянства.
Голод был кульминацией этой борьбы.
Осознав, что сопротивление ведет к неминуемой гибели, сельский житель сдался. //
В этой неравной битве правительством были изданы десятки законов и распоряжений, которые демонстрируют не только желание получить свою долю урожая, но и намерение наказать крестьянина, нанести ему чувствительный ущерб. Была запрещена торговля хлебом и зерном на рынках в областях, не выполнивших государственный план сдачи зерна. <…> // Эти чудовищные приказы, очевидно, могут быть названы актами геноцида крестьянства, поскольку принимавшие их руководители знали, что их реализация приведет к гибели множества людей. Но невозможно согласиться с тем, что жертвами их были люди только
одной национальности или граждане одной республики.
В Украине под их действие равно подпадали и украинцы, и русские, и евреи, и болгары. Большие потери понесло население Крыма, не входившего тогда в состав УССР. // А украинская Донецкая область находилась в самой высокой категории снабжения, куда, кроме нее, входили только Москва и Ленинград. <…> // Сильно пострадали от голода Ростовская область, Ставропольский и Краснодарский края, Среднее и Нижнее Поволжье, и Казахстан, где была в это время запрещена хлебная торговля. В то же время 23 января 1933 года был снят запрет с колхозной торговли хлебом в Киевской и Винницкой областях, выполнивших план хлебозаготовок. Таким образом, ни Украину, ни собственно украинцев нельзя выделить как отдельный объект геноцида.
Они страдали так же, как и многие другие сельские и городские жители СССР, в одних случаях намного больше, в других – меньше».
Закон о Голодоморе
Своего апофеоза политика выкручивания у Клио крыльев достигла в конце ноября 2008 года, когда на Украине – в год 75‑летия Голодомора – отмечался День памяти жертв политических репрессий и Голодомора.
28 ноября 2006 года, после того, как Верховная Рада приняла закон № 376‑V «О Голодоморе 1932–1933 в Украине», его подписал президент Украины Виктор Ющенко.
Подписывая, он заменил в нем «геноцид украинской нации» на «геноцид украинского народа»
и исключил в последний момент норму об уголовной ответственности за отрицание Голодомора.
И закон вступил в силу в тот же день.
В нем всего пять статей, процитируем первые две:
1) «Голодомор 1932–1933 годов в Украине является геноцидом Украинского народа» и
2) «Публичное отрицание Голодомора 1932–1933 годов в Украине признается надругательством над памятью миллионов жертв Голодомора, унижением достоинства Украинского народа и является противоправным».
Но самое интересное не в этом.
В преамбуле утверждается, что «Голодомор признается актом геноцида Украинского народа как следствие умышленных действий тоталитарного репрессивного сталинского режима, направленных на массовое уничтожение части украинского и других народов (выделено мной. – П.П.) бывшего СССР».
Из первой же статьи эти «другие народы» выпали. Насколько принципиален этот нюанс, можно не объяснять.
Никакого правоприменения статья 2 не получила, а сама процедура, по которой должно осуществляться наказание за противоправие, не установлена.
Странно, потому что желающие испытать его строгость на своей шкуре давно есть.
Тот же Александр Бабенышев, например:
«Насколько я знаю, господа депутаты, вы предусмотрели наказание за несогласие с вашим постановлением.
Я принимаю ваш вызов.
Я публично заявляю, что вы ошибаетесь, что чудовищный голод 1931–33 годов не был ни геноцидом украинцев, ни геноцидом жителей Украины. Я не боюсь вашего суда, как никогда не боялся законов и неправедных судов советской власти.
И я обвиняю вас. От имени жертв голода, с которыми я нерасторжимо связан вот уже несколько десятилетий, я обвиняю вас в том, что 15 лет назад вы не приняли закона о помощи жертвам коллективизации и голода – тогда их было в стране еще несколько миллионов. // Я обвиняю вас в том, что вы не организовали в то время серьезного научного изучения коллективизации и голода. // Я обвиняю вас в некомпетентности, безответственности и неуважении к этой страшной трагедии, в поспешном и бездумном принятии закона, который будет способствовать не восстановлению исторической истины и справедливости, а розни между людьми и народами».
Но ни на любезное предложение А. Бабенышева, грубо нарушающего этот закон своим аргументированным несогласием, ни на его встречные обвинения украинское правосудие почему‑то не ответило.
И хотя ООН, ПАСЕ, ЮНЕСКО и Европарламент не признают Голодомор геноцидом да еще исключительно украинского народа, но многие субъекты международного права это признали!
А так все логично: если называть Украиной все, куда ступала нога украинца, то Украина, конечно же, глобус, а голодомор – холокост. Логично, но даже не географично, отчего украинский разговор о голодоморе – это всегда и одновременно разговор и об историоморе.
Померяемся геноцидами!
В связи с законом о Голодоморе и в связи с Холокостом всплывали и другие интересные предложения.
23 марта 2007 года Ющенко внес в Верховную Раду законопроект об изменениях в Уголовном кодексе Украины, в котором предлагал установить уголовную ответственность за публичное отрицание Холокоста и Голодомора 1932–1933 годов на Украине.
За такое отрицание предусматривался штраф в размере от 100 до 300 необлагаемых налогом минимумов доходов граждан или два года заключения (если же эти действия совершены госслужащим или повторно, то четыре тюрьмы). Законопроект тогда этот через украинский парламент не прошел.
Однако каковы политическая тонкость и исторический такт: Голодомор – да в одну упряжку с Холокостом, после чего не только рядить, но и судить за непочтительность к тому и другому! Расчет очень прост: относительно геноциидальности Холокоста сомнений нет ни у кого, кроме отрицателей, и буде такой закон принят, он придал бы легитимности и авторитетности Голодомору как геноциду. (То, что он бросал бы тень в такой упряжке на Холокост, не так важно: надо же евреям когда‑то и солидарность начать проявлять.)
В странах Балтии тоже раздавались голоса о преследовании за непризнание преступлений сталинизма или об их сопряжении с наказанием за отрицание Холокоста.
За неимением голодомора там в качестве геноцида пытаются представить депортации и прочие репрессии, обрушившиеся на них после аннексии 1940 года.
При этом подлинный геноцид на территории стран Балтии и Украины – еврейский – не слишком и котируется у местных историков, всячески старающихся минимизировать участие «своих» национальных энтузиастов в окончательном решении. Отсюда и «ренессанс» и глорификация различных коллаборантских, в том числе и эсэсовских, соединений, свидетелями чего мы все сейчас являемся.
Кстати, разброс оценок по числу жертв голода начала 1930‑х годов сильно зависит от того, кто эти оценки делает. У историков эти «ножницы» составляют от 2 до 4,5 миллиона человек, а у политиков почему‑то вдвое больше – от 8 до 10 миллионов! Вон сколько – на полтора Холокоста наскребли!
Интересующимся тем, как официальный Киев чтит Холокост, поучительно было бы съездить к бывшему оврагу Бабий Яр.
Подобно тому, как Аушвиц стал именем нарицательным для «западной» версии уничтожения евреев (долгие гетто – длинные депортации – газовые камеры), Бабий Яр – столь же бесспорный символ для его «восточной» версии (короткие гетто – пешие марши – расстрелы, реже – грузовики‑душегубки).
Немецкие и украинские наци в свое время сообща установили здесь суточный рекорд скорострельности по ходу «окончательного решения». В течение одного лишь дня – 29 сентября 1941 года – здесь было расстреляно 22 тысячи евреев – абсолютный рекорд в истории народоубийства! Аушвиц‑Биркенау со всеми его передовыми крематориями и костровыми ямами отдыхает! Столько же поляков расстреляло и НКВД в Катыни, Медном и Старобельске – вместе взятых и за много дней!
Не ищите на плане киевского метро станцию «Бабий Яр» – ее там нет.
Ехать вам до остановки «Дорохожичи». Почему?
А когда выйдете на свежий воздух, то не ищите ни справа, ни слева информационные щиты или указатели: их нет!
Но почему?
Да и где, собственно, сам этот яр, глубоченный, если кто‑то о нем читал, овраг?!..
Его нет. Может быть, его и не было?..
Десятки лет украинская власть обещает построить здесь государственный историко‑мемориальный заповедник «Бабий Яр» и начать чтить память жертв Холокоста. Пока же такого мемориала и в помине нет: не считать же таковым классический советский памятник классическим «мирным советским людям», почему‑то говорившим друг с другом на идише и почему‑то вдруг оказавшимся в этом месте в свой последний час. Или чванливую «Менору», увековечившую главным образом имена своих спонсоров (Джойнт, Сохнут и т. д.).
По сравнению с тем, что на этом страшном месте просто обязано было возникнуть, тут самая настоящая пустошь памяти, засыпанной, как и сам овраг, землею! Материализовавшийся историомор!
Впрочем: до жидомора ли патриотической украинской власти, когда у нее еще и с голодомором столько забот?
Источники к теме: спасибо Ющенке
Неприятие всей фальши украинской политики в области Голодомора не означает приятия российской политики в этой области. В 2000‑е годы Украина (и Казахстан!) намного обогнали Россию по рассекречиванию и введению в научный оборот первичных материалов по Голодомору.
Такая киевская активность и щедрость в сочетании с целенаправленной кампанией по глорификации Голодомора заставила спохватиться и начать крутиться и российскую сторону: архивы стали дружно рассекречивать профильные документы,
и публикации не заставили себя ждать.
Так, Виктор Кондрашин выпустил в 2008 году в издательстве РОССПЭН книгу «Голод в СССР 1932–1933 годов: Трагедия советской деревни».
18 ноября 2008 года (за 10 дней до отмечания Голодомора в Киеве) в Москве открылись выставка новых документов и конференция на тему Голода, а в 2009 году вышел сборник, составленный из 185 факсимиле избранных российских документов о голоде в СССР. Одновременно Росархив выпустил и компакт‑диск, далеко не тождественный книге. Диск – англоязычный – как бы на экспорт: тут и карты административно‑территориального деления СССР и его Европейской части (на 1928 год), и заметки «От переводчика» и «От составителей», а также вводная статья В.В. Кондрашина. Разнятся не только количество (107 документов) и состав документов, но и их структура. В том же 2009 году в издательстве «Собрание» вышла книга Н.И. Ивницкого
«Голод 1932–1933 годов в СССР: Украина, Казахстан, Северный Кавказ, Поволжье, Центрально‑Черноземная область, Западная Сибирь». Наконец, в 2011–2013 гг. в фонде «Демократия» вышло фундаментальное трехтомное собрание документов «Голод в СССР. 1929–1934» под редакцией В. Кондрашина, Е. Тюриной и др.
Опубликованные документы дружно подтверждают: в 1931–1933 годах в СССР действительно был голод, причина его – в коллективизации и в экспорте лучшего зерна в видах закупки оборудования для индустриализации Союза. И самое главное – в основе бесчеловечной политики, приведшей к голоду, не лежали ни этнические (украинцы), ни региональные (Украина) признаки. Это была трагедия, но не какого‑то одного народа СССР, а всех, кто жил тогда в СССР.
Уже в документах за 1930 год, например, встречаются свидетельства о голоде в Туркмении, Дагестане (Рутульский район) и Казахстане, причем всплывает тема и так называемой «укочевки», то есть ухода из СССР со скотом и семьями за границу (из Туркмении – в Персию, из Казахстана в Китай). Кстати, классический гэпэушный термин: «укочевка» – это наподобие эмиграции, а то что наподобие внутренней миграции называется иначе: «откочевка»!
Бесподобен и эвфемизм голода в одном из документов: «значительное увеличение фактов отсутствия хлеба у колхозников и единоличников»!
Память о войне
1945 || Человек на обочине войны
В 00 часов 42 минуты девятого мая 1945 года в Карлсхорсте гитлеровская Германия полностью и безоговорочно капитулировала перед союзнической коалицией. С той поры в сознании советского народа заронилось и очень быстро и очень прочно укоренилось представление о 9 Мая как о всенародном празднике Дня Победы.
Уже одно то, как протекает в этот день народное гуляние на Поклонной горе – с цветами, которые люди покупают заранее и раздают незнакомым им лично ветеранам, радостно и со слезами, но безо всякого нажима и понукания со стороны властей, – говорит о том, что этот праздник – в сердцах и душах прижился, что он желанен и любим.
Каждое новое пяти‑ или десятилетие праздник этот достигал своей новой кульминации.
Это показывает, что власти далеко не статисты на этом празднике:
официальные торжества – в их руках и под их контролем. И каждое новое 10‑летие Дня Победы поэтому было и похоже, и вместе с тем не похоже на предыдущее торжество. Непохожими их делало гражданское общество, а похожими – косный идеологизм культурно‑пропагандистской политики, именно в вопросах военно‑исторических и военно‑патриотических всегда достигавшей своего апогея. Порукой и гарантом этой зашоренности и заскорузлости был такой уникальный орган, как
Главное политическое управление Советской армии – монструозный, но весьма властный гибрид советской однопартийной и военной систем.
В культивируемом сверху мифосознании советского общества Великая Отечественная – это исключительно ратные подвиги,
это генералиссимус или маршалы,
склоненные над штабными картами, это залпы «Катюш», это как бы коллективный Матросов, бросающийся на амбразуру, это алое знамя над черно‑белым Рейхстагом и оружейные залпы над свежей могилою воинов, павших смертью храбрых. Соответственно, негласное правомочие на причастность к торжествам имеют не все, а только генералитет и ветераны боевых действий. Ну, разве что еще партизаны и подпольщики в тылу врага вписываются в этот же миф и размещаются в светлой части спектра – в сфере потенциальных героев.
Если знакомиться с войной только по мемуарам видных военачальников, то может сложиться впечатление, что война – это комбинация боевых атакующих действий и напряженных раздумий маршалов, склоненных над ковровыми картами в своих ставках или выслушивающих фюрера или же генералиссимуса на другом конце провода.
Окопы, землянки, медсанбаты, тыловые службы – редкие гости в их памяти, а миллионы военнопленных с дезертирами или угнанных на чужбину остовцев, например, нечего там и искать. А ведь жизнь мирного населения, под оккупацией или в эвакуации, – это такая же часть войны, как авианалет, артобстрел или рукопашная. По числу же затронутых и опаленных, наверное, самая важная часть.
Заключение и подписание мира – суть признаки окончания военных действий, но еще не Войны как таковой, и для гражданских лиц – в особенности. Послевоенный мир непрочен и хрупок, как детский хрящ, и более всего он напоминает минное поле.
Порою буквально: то неразорвавшуюся авиабомбу найдут, то целый арсенал обнаружат. Много остается работы для могильщиков войны – саперов, но иногда все же шарахнет, и чей‑то сын недосчитается руки или ноги, или чья‑то мать – сына.
Кстати, оружия в Рейхе было порядочно – химического в том числе.
Союзники, по договоренности, взялись его уничтожить, – но как? Англичане, например, затопили сотни тысяч тонн ипритовых бомб в проливе Скагеррак, где им ржаветь осталось всего лишь семь‑восемь лет, после чего химические войска вермахта вероломно нарушат Акт о безоговорочной капитуляции. Что и где сделали со своей частью отравляющих веществ мы – известно одному богу и тем, кому положено. Оттого часто военные архивы – такие же мины, как и сами мины: хоть в Скагеррак сбрасывай!
Кому положено, те и до встречи Ельцина с Валенсой знали, что в вопросе о палачах расстрелянных польских офицеров в Катыни
прав был Геббельс, а не Сталин.
И как ни старались советские «эксперты» списать свое преступление на вермахт,
но признать свою вину и принародно повиниться и даже покаяться все же пришлось. Тем не менее, с полвека существовал и поддерживался этот якобы «спорный вопрос».
Пожалуй, не меньше «искали» и советский оригинал пакта Молотова‑Риббентропа:
ну прямо обыскались – и ну прямо нигде его нет!
Собственно, на Западе была «своя» копия, но в нее мы не верили; поверили бы только в свой подлинник, – а его что‑то не можем найти: может, и не было их, этих «пресловутых» протоколов? Когда же поняли, что оказались в положении Неуловимого Джо, которого, за отсутствием интереса, никто попросту не ловит, немного расстроились и тут же, стараниями комиссии А. Яковлева, – нашли. Оказалось, что за послевоенное время с «неуловимыми» подлинниками не раз работали, – разумеется, те, кому положено. И даже скандала особого не было: чистая радость для историков и только!
Но была и другая сфера спектра. Среди полвека не признававшихся Главпуром участниками войны были и миллионы военнопленных (по мифу – потенциальные предатели), и десятки миллионов гражданского населения оккупированных врагом территорий, как угнанного, так и не угнанного в Германию (по мифу – потенциальные пособники врага).
С первых же дней оккупации на советской территории планомерно и систематически убивали евреев. Только за то, что они евреи. Сколько еще можно в стране, на которую пришлась добрая половина 6‑миллионного еврейского мартиролога, делать вид, что расстреливали не евреев, а каких‑то безличных «советских мирных граждан»? И даже на концлагерников смотрят у нас с подозрением: сколько же их, по возвращении на родину, пересажали по новой! Да и то сказать: большинство из них – те же евреи да бывшие военнопленные.
Но сама Великая Отечественная – не только война, но и трагедия и нуждается в более сосредоточенном и глубоком к себе отношении, в более целостном и более скорбном осмыслении событий тех лет – событий, не умещающихся в рамках военной истории только.
Равноуважительное отношение необходимо ко всем участникам войны – и к ветеранам‑красноармейцам, и к военнопленным, и к гражданским жертвам нацистских преследований.
Тут‑то уместно и подчеркнуть: то была Великая Отечественная война Советского Союза – единая война единого государства, а не каких‑то российских, украинских или казахских полков. И с этой точки зрения выплата компенсации жертвам принудительного труда в разных незалежных государствах по отдельности и по разным регламентам – грубая историческая ошибка, замешанная на превратно понятой суверенности и обернувшаяся в итоге урезанием общей доли в денежном «пироге» и позором борьбы друг с другом за эти доли.
Общая, неделимая судьба и у бывших советских военнопленных. Немецкая юстиция оказала им большую «честь» – фигурировать в качестве одной из категорий совершенно нормальных военнопленных, находившихся под защитой Международного Красного Креста (наподобие американских, английских, французских или польских). Историческая наука, правда, решительно не подтверждает такой уравнительной интерпретации. Если у не‑советских военнопленных в немецком плену смертность колебалась вокруг 5 %, то у советских – она составляла 58 % (3,3 млн погибших делают их второй, после евреев, группой).
Того, что мы знаем о политике Третьего Рейха по отношению к советским военнопленным, более чем достаточно для того, чтобы квалифицировать их как особую категорию жертв национал‑социалистических преследований, правомочную на получение компенсации в рамках немецкого «Закона о компенсационном фонде» и без его изменения. Однако немецкий закон сконструирован таким образом, что против его официальных интерпретаторов ничего нельзя предпринять.
Жертвы двух диктатур, советские военнопленные, стали еще и жертвами нескольких демократий.
И все‑таки 9 мая 2005 года – то есть 60‑летие Победы – содержало в себе великолепный, но упущенный шанс впервые стать немного другим праздником – общим для всех. Увы, и этот юбилей – первый в новом столетии и последний с физическим присутствием самих участников и героев, – прошел с тем же главпуровским акцентом, как и все предыдущие. Правде истории и примиряющей ответственности за эту правду президент предпочел мифологию советского генералитета и главпуровского менталитета.
Людей как бы поставили по две стороны незримых баррикад, но не они в этом виноваты. И сама война, и принесенные ею страдания и горе были едиными и всенародными, были общими и неделимыми, – давайте же перестанем бить себя в грудь кулаком, рвать на себе тельняшку и звенеть орденами: да прислушаемся молча к крикам отправляемых в газовни и к расстрельным залпам, к стуку кованых сапог в двери изб и квартир, к немому отчаянью голодных обмороков и бесшумным стежкам иголки, наметывающим на кофту ненавистную нашивку.
Давайте дадим слово и тем очевидцам военного лихолетья, кого никогда не подпускали ни к микрофону, ни к печатному станку, – с полвека они почти не подавали голоса, и спасибо тем из них, кто все же заговорил, не исключая и коллаборантов.
Прислушаемся друг к другу, поймем друг друга, простим…
1945 || Освобождение Аушвица: Еврейская катастрофа – без евреев!
Евреи уничтожены полностью…
К осени 1944 года, то есть к началу Висло‑Одерской операции, в ходе которой был освобожден и Аушвиц, в Ставке в Москве имелись весьма достоверные и точные данные об Аушвице как о «фабрике смерти», причем смерти именно евреев. Таким образом, в штабах и 1‑го Украинского фронта, и 60‑й армии, несомненно, могли бы знать о существовании и о специфике концлагеря Освенцим, если бы этого захотела Москва.
Однако никаких мероприятий по заблаговременной подготовке к его освобождению никем не намечалось и не проводилось. Ни при подготовке войск к Висло‑Одерской операции, ни в ее ходе до дня освобождения концлагеря не только общеармейская «Красная Звезда», но и фронтовые многотиражки – «За честь Родины» (1‑го Украинского фронта), «Армейская правда» (60‑й армии) или «За Родину» (107‑й стрелковой дивизии) – ни словом не обмолвились о гитлеровских лагерях уничтожения, в том числе и об Освенциме.
О том, что даже командование 1‑го Украинского фронта не имело данных о концлагере Освенцим до момента его освобождения, косвенно свидетельствует И. Конев в своих мемуарах: «К 27 января фронт добился новых успехов: 21‑я и 59‑я армии ведут бой за Катовице, а 60‑я армия овладела Освенцимом… Первые сведения о том, что представлял этот лагерь смерти, мне уже были доложены».
Остается предположить, что никакой ориентирующей информации об Освенциме Главпур даже командующему фронтом не посылал.
А если бы и посылал и маршал Конев, его штаб и командование 60‑й армии загодя знали, что Освенцим – это не просто польский городок районного масштаба, не имеющий какого‑либо военного или экономического значения, а база самого чудовищного гитлеровского концлагеря, – разве как‑то по‑другому был бы составлен план Висло‑Одерской операции?
Кстати, применительно к Майданеку анализ генерала Петренко столкнулся с точно таким же «небрежением», как и в случае Аушвица. Сведения о Майданеке у Сталина были, но он «не грузил» ими командование 1‑го Белорусского фронта, занятое в июле – августе 1944 года подготовкой и ведением операции «Багратион».
Круг на карте: Висло‑Одерская операция
Еще в ноябре 1944 года командующий 1‑м Украинским фронтом маршал И.С. Конев докладывал план операции в Ставке. Очень внимательно все выслушав и обстоятельно изучив план, Сталин обвел пальцем на карте Верхнюю Силезию и только что и молвил сакраментально: «Золото!» Конев, конечно же, прекрасно все понял: освобождать Домбровско‑Силезский промышленный район надо по‑особому – так, чтобы максимально сохранить его уникальный промышленный потенциал.
Отдадим должное Петренко.
Пусть и задним числом, но он тоже понял генералиссимуса и упрекнул его за то, что тот, зная об Аушвице и его прелестях, не обвел на карте вокруг него никакого круга и ничего другого сакраментального, – например: «Ужас!», – не произнес. Тогда бы Конев взял под козырек и со всей тщательностью и упорством перестроил свой план так, чтобы в первую очередь взять в клещи именно Аушвиц и упредить тем самым эвакуацию лагеря, начавшуюся еще в сентябре 1944 года и увенчавшуюся «маршами смерти» в январе 1945 года.
Анализ директивы Ставки № 5614, полученной Коневым вечером 17 января 1945 года, как и анализ его, Конева, собственной директивы войскам фронта, отданной в 1 час 45 минут 18 января (к слову сказать – в день вывода большинства лагерного населения Аушвица на марши смерти!) и подписанной в том числе и К.В. Крайнюковым, опытнейшим политработником и членом Военного совета фронта, заставили В. Петренко пересмотреть свою собственную и искреннюю позицию, которую он как советский освободитель Освенцима много раз отстаивал в ряде послевоенных дискуссий. А именно: наша доблестная Красная армия, не щадя сил и ресурсов, рвалась на запад и освободила Освенцимский лагерь смерти ровно настолько рано, насколько это было возможно.
Собрав и переосмыслив факты, он встал практически на сторону своих оппонентов:
да, фактическое промедление с освобождением лагеря смерти имело место, да, оно шло с самого верха.
Если бы директива № 5614 была выполнена буквально, то освобождение состоялось бы не раньше 2–3 февраля, и в таком случае бойцы 28‑го корпуса, по мнению В. Петренко, «увидели бы там только груду развалин, огромное, уже остывшее, пепелище и ни одного живого узника».
Этого не произошло только благодаря тому, что маршал Конев взял инициативу на себя и несколько отошел от указаний Ставки: 23 января он развернул 3‑ю гвардейскую танковую армию генерала П.С. Рыбалко, чье наступление в лоб на Одер захлебнулось, и пустил ее вдоль Одера с севера на юг, создав отчетливую угрозу окружением мощной верхнесилезской группировке противника.
Немцы это тотчас же поняли и сняли с угрожаемых позиций сразу три стрелковые дивизии, что, собственно, резко облегчило и ускорило выполнение 60‑й армией ее тактических задач. В результате, перегруппировавшись, 24 января она перешла в наступление, при этом 106‑му стрелковому корпусу в составе 100‑й, 148‑й и 107‑й стрелковых дивизий было приказано захватить Освенцим и Нойберун. Применительно к Освенциму это произошло 27 января, то есть дней на 7–8 раньше намечаемого, согласно директивам, срока – и, может быть, дня на 4–5 позже вероятного срока в том случае, если бы сами директивы были другими.
В то же время не правы и те, кто утверждал, что замедление темпов наступления накануне Висло‑Одерской операции было намеренным – ради того только, чтобы дать немцам возможность уничтожить в Аушвице как можно больше евреев.
Такого дьявольского плана у Сталина, при всем его коварстве, не было. Все дело было именно в расстановке им сакраментальных акцентов и в вытекающей из них той самой пресловутой «попутности». Генералиссимусом двигал не антисемитизм, а стратегическая жадность: захватить как можно больше и как можно более целых индустриальных трофеев – вот чего он хотел в Силезии.
А на то, что происходило с евреями где‑то внутри начертанного им лакомого круга, ему было, по большому счету, наплевать.
Освобождение Аушвица и Биркенау – евреев нет
Освобождение Аушвица войсками Красной армии было лишь крохотной частью Висло‑Одерской операции, проведенной с 12 января по 3 февраля 1945 года. Как точно и не без горечи отмечал один из освободителей лагеря – Василий Яковлевич Петренко, командир 107‑й стрелковой дивизии, специальная задача освобождать именно концлагерь Аушвиц‑Биркенау перед 1‑м Украинским фронтом никогда и никем не ставилась.
Эта задача решалась и была решена левым крылом фронта и, в частности, 60‑й армией под командованием генерала П.А. Курочкина попутно, по ходу охвата Верхней Силезии с юго‑востока и занятия важных опорных пунктов обороны немцев на Висле – Хшанува, Нойберуна и Аушвица (Освенцима).
Первыми войскам этой армии стали попадаться восточные филиалы концлагеря. Так, 24–25 января войсками 106‑го стрелкового корпуса, в частности 100‑й и 322‑й дивизиями, были освобождены сразу два филиала аушвицкого концлагеря – Моновиц и Зарац, после чего, собственно, комкор и поставил перед 14‑й и 107‑й стрелковыми дивизиями задачу захватить Нойберун и, не останавливаясь, наступать на Аушвиц.
В эти же дни возле Биркенау немцы оказали особенно ожесточенное сопротивление, а между 23 и 25 января – правда, силами всего лишь одного полка, – даже пытались перейти в контрнаступление.
В одной из докладных записок начальника политотдела 60‑й армии генерал‑майора Гришаева начальнику политуправления 1‑го Украинского фронта генерал‑майору Яшечкину, написанной 26 января 1945 года, читаем: «На станции Лебионж юго‑западнее Хшанува нами обнаружен филиал концлагеря Освенцим со случайно уцелевшими узниками. Среди них – 30 евреев, остальные – венгры, французы, чехи, поляки и русские – все, кто успел укрыться на угольных шахтах, где работали узники. Остальные были немцами умерщвлены. Всего в этом лагере на станции Лебионж было 920 заключенных.
Один из них, еврей Левер, рассказал, что до Лебионжа находился в Освенциме. Там одновременно было от 25 до 30 тысяч евреев из многих стран Европы. Их свозили сюда непрерывно в течение четырех лет. Все, кто не мог работать – женщины, старики, дети, больные – отделялись от здоровых мужчин и уничтожались сразу. Они направлялись в отдельные бараки в южной части лагеря, там их раздевали, потом в специальных камерах убивали газами, а трупы сжигали в крематориях. Всего было для этого оборудовано 12 печей, действующих частично на электричестве, частично на угле. Левер считает, что число жертв‑евреев составляло примерно 400 000 человек. В последние два года были уничтожены и узники‑мужчины. Кормили узников очень плохо: один раз в день водянистая похлебка и 150–200 граммов хлеба. От непосильного труда и голода люди обессилевали и умирали. Три раза в неделю врач осматривал заключенных, и неспособных к труду отправляли в газовые камеры. <…> В декабре 1944 печи были немцами взорваны».
Еще один филиал Аушвица – Явожно – был освобожден 286‑й стрелковой дивизией 59‑й армии не позднее 25 января. Этим днем датирован акт о его обнаружении, подписанный старшим инструктором по оргпарт‑ работе капитаном Курбатовым, старшим инструктором по работе среди войск и населения противника гвардии старшим лейтенантом Оруджевым и жителем города Явожно Станиславом Ярошевским. Этот акт содержит данные об этом лагере, записанные со слов освобожденных советских военнопленных, а также «венгров, французов, чехословаков, поляков и евреев западных стран». При этом сам освобожденный лагерь, организованный только в 1942 году и являвшийся отделением концлагеря Аушвиц, ошибочно поименован здесь как «Аусшвайц». Он был рассчитан на 3–4 тыс. заключенных, при этом на его территории или в подвалах было обнаружено свыше 200 трупов убитых или умерших от голода и около 350 человек оставшихся в живых, сумевших так или иначе укрыться от эвакуации, тогда как большинство его узников были угнаны в глубь Германии.
На основании этого акта начальник политотдела 286‑й дивизии подполковник А. Лушников направил 28 января члену Военного совета и начальнику Политотдела 59‑й армии, а также начальнику Политотдела 115‑го стрелкового корпуса политдонесение, в котором писал: «При освобождении города ЯВОЖНО на шоссейной дороге, ведущей на ДОМБРОВА, был обнаружен немецкий концентрационный лагерь, в котором фашисты содержали военнопленных русских, французов, чехословаков, евреев. Установлено, что лагерь этот организован в 1942 году и в нем периодически содержалось от 3‑х до 4‑х тысяч заключенных. При отступлении немцы лагерь эвакуировали, в нем было оставлено около 300 человек больных, которые в период боя разбежались, а затем перешли в освобожденные села. При осмотре в подвалах зданий и на территории было обнаружено большое количество трупов. Мною создана комиссия по расследованию немецко‑фашистских злодеяний, которая в результате своей работы составила акт, который я Вам высылал раньше».
Около 3 часов дня 27 января 100‑я стрелковая дивизия генерала Ф.М. Красавина освободила Аушвиц и Биркенау. Одним из первых и в город, и в лагерь ворвался штурмовой отряд 106‑го стрелкового корпуса под командованием майора Анатолия Шапиро. Это его отряд разминировал подступы к лагерю, после чего майор Шапиро лично открыл ворота лагеря Аушвиц‑1 и участвовал в подавлении сопротивления СС.
В этот день Совинформбюро сообщило: «Войска 1‑го УКРАИНСКОГО фронта, продолжая наступление, 27 января овладели городами СОСНОВЕЦ, БЕНДЗИН, ДОМБРОВА ГУРНЕ, ЧЕЛЯДЗЬ и МЫСЛОВИЦЕ – крупными центрами Домбровского угольного района, а также с боями заняли на территории Польши города КОБЫЛИН, БОЯНОВО, ОСВЕНЦИМ и на территории Германии города ВОЛАУ, ДИХЕРНФУРТ, ОБЕРНИГК».
Из аушвицких лагерей это было справедливо и для самого Аушвица‑1. Но лагерь Биркенау был освобожден только назавтра, 28 января, – 107‑й стрелковой дивизией под командованием полковника В.Я. Петренко, который накануне уже успел побывать «с экскурсией» у Красавина, в Аушвице‑1.
Тогда же и, по‑видимому, там же, в Аушвице‑1, был составлен и следующий акт:
АКТ
1945 года 27 января
Мы, нижеподписавшиеся майор ЧЕЛЯДИН Иван Петрович, капитан ТОМОВ Ф.П., ст. сержант РОССОЛОВ Георгий Петрович, ефрейтор ВАСИЛЕНКО Андрей Юрьевич, врач лагеря (из заключенных) АУШВИЦ ШТЕЙНБЕРГ Самуил Юльевич, врач ГОРДОН Яков Абрамович, врач ВОЛЬМА Яков Абрамович, доцент медицинских наук КАПУСТИНСКИЙ Станислав Ансельмович, профессор ЭПШТЕЙН Бергольд Вильгельмович (чехословак из Праги), учетчик лагеря ФОЛЬКЕНШТЕЙН Гуго Иосифович, составили настоящий акт о чудовищных зверствах немецко‑фашистских извергов в концентрационном лагере Аушвиц, расположенном 57 км западнее города Кракова. Концентрационный лагерь «Аушвиц» создан 15 июня 1940 года. На протяжении существования лагеря уничтожено от 4,5 до 5 миллионов человек. В большинстве уничтожались евреи всех оккупированных стран, русские военнопленные и угнанные на работу в Германию поляки, чехословаки, французы, бельгийцы, голландцы, цыгане и др. В лагерь привозились люди под видом использования на земледельческих работах, но по прибытии эшелонов людей сформировывали, молодых мужчин физически здоровых, а также и женщин (совершенно ничтожное количество) посылали на работу, всех остальных мужчин, женщин и детей грузили на автомашины и везли их сразу на уничтожение в специально созданных подвалах, загоняя туда людей под предлогом санобработки, для чего раздевали, герметически закупоривали подвалы, которых было в лагере 5, вместимостью 2000–3000 человек каждый, выкачивали воздух, а потом бросали через специальное отверстие в потолке газовые бомбы, начиненные синильной кислотой, от которой находившиеся люди в подвале через несколько минут погибали. После этого погибших сжигали в крематориях, коих было также пять, пропускной мощностью 2500–3000 чел. в сутки каждый, причем, не успевая сжигать в крематориях, фашистские звери производили сжигание в специально вырытых канавах, детей же бросали живыми в ров или в печь и сжигали. Те же люди, которые оставались в лагере при поступлении в таковой, на руке у каждого татуировался очередной номер, таких номеров было за все время существования лагеря 253 700 мужчин и около 70 000 женщин. Но и те, которые оставались на работах, подвергались своеобразным изысканиям средств быстрого уничтожения. Во‑первых, уничтожались путем голода, путем непосильной человеческой работы, разных методов пыток; лишения воды, избиения палками, прикладами, лопатой и т. п., бытовые условия были поставлены так, чтобы человек погиб – завшивленность, недавание воды для мытья посуды, что приводило к эпидемическим заболеваниям (сыпной и брюшной тиф и дизентерия). Однако заболевших не лечили, а отбирали и уничтожали газом, впрыскиванием карболовой кислоты в сердце и физическим удушением. Кроме того в лагере расстреливали, особенно в 11 блоке – политических заключенных, в большинстве поляков. В лагере также существовала своеобразная лаборатория опытов по стерилизации, кастрации, преследуя своей основой цели лишения славянского и вообще побежденных народов давать потомство. Кроме того, проводились опыты действия медикаментов, определения их смертельной дозы. Из числа 253 700 мужчин и 70 000 женщин, которые работали на разных работах, оставались в живых 27.I.45 48 342 заключенных мужчин, 16 403 женщин. В лагере находилось 16 000 военнопленных русских – осталось всего лишь 96 человек живых. Характерно то, что к пленным применялись особенно изысканные фашистские жестокие средства уничтожения, пыток. В первую очередь уничтожался офицерский состав и имеющие специальность учителя, врача, журналиста, инженера и другие. А всего на день вступления Красной Армии в лагере осталось 4800 человек больных и частично работавших в лагере заключенных и обслуживающий персонал – остались только благодаря тому, что немецко‑фашистские захватчики в связи со стремительным наступлением Красной Армии не успели вывезти, а также уничтожить.
[Подписи: ]п/п Майор – Челядин И.П.
Капитан – Томов Ф.И.
Ст. сержант – Россолов Г.П.
Ефрейтор – Василенко
Врач лагеря – Штейнберг С.Ю.
Врач Гордон Я.А.
Врач Вольма Я.А.
Доцент мед. наук Капустинский С.А.
Профессор Эпштейн Б.В.
Учетчик лагеря Фолькенштейн Г.И.
Позднейшее обобщение показало, что в момент освобождения на территории концлагеря и его филиалов было обнаружено около 650 трупов узников, в основном женщин, или умерших от истощения, или расстрелянных эсэсовцами перед уходом. Дожили же до освобождения около 9 тысяч человек, из них 7 тысяч – в трех главных лагерях – Моновице, Биркенау и Аушвице.
А вот как то же самое выглядело глазами первого советского коменданта Аушвица‑Освенцима Григория Давидовича Елисаветинского. Спустя неделю, 4 февраля, он описал жене то, с чем столкнулся:
«Моя Любушка, Ненуся!
Вот уже три дня как я тебе опять не мог написать. Но на этот раз причины необычные. Мало того, что мы в движении, так то, что я пережил за последние три дня, не поддается никакому описанию. За три с половиной года войны я видел много ужасов и кошмаров, но то, что я лично видел в Освенциме, этого нельзя было себе представить даже при самой невероятной фантазии. Представь себе город, вокруг которого устроено 9 лагерей, в которых в среднем 60–80 тыс. народа со всех стран мира. Но туда достаточно зайти, не только там быть, и увидеть этих людей, чтобы лишиться рассудка. Здесь было четыре печи (крематории), в которых ежедневно сжигали по 15–25 тыс. человек. В дни наибольшей нагрузки, когда не успевали в печах сжигать людей, их сжигали в таких специальных цементных ямах, куда людей бросали живыми. В этих ямах сжигали по 15 тыс. человек. Людей привозили сюда, якобы для санобработки, раздевали и вводили в такие подвалы, расположенные над печами, там все было устроено, как в душевой. Когда же подвал заполнялся от 1500 до 2500 чел., закрывалась дверь, и туда пускали газы. Через 10–15 мин. умерщвленных людей подавали наверх, где и сжигали в печах. При этом эти изверги рода человеческого заставляли сжигать свои жертвы из числа обреченных на смерть. Больше того – отца заставляли сжигать своих детей; сына – родителей, а потом и самих исполнителей сжигали. Еще сейчас там картина потрясающая. Везде валяется столько трупов, что я тебе передать не могу. Входил в барак, где лежит в ряд 400 живых трупов. Эти люди лежат несколько дней, и никто к ним даже не входил. Никто им не давал ни есть, ни пить, и они лежали и ждали своей мучительной кончины. Можешь себе представить, какой вой они подняли, увидев живых людей, в которых они сразу почувствовали своих спасителей. Сейчас развернут там госпиталь (наш), куда уже свезли 4000 чел., но это только капля в море. А если бы ты видела, что делалось с людьми, когда они увидели хлеб, они ноги целовали, они выли (буквально выли, а не плакали), как безумные. В лагере имеется детский барак. Когда мы зашли туда, мои нервы больше не выдержали, у меня сперло дыхание, и слезы меня начали душить. Туда свезли еврейских детей разных возрастов (близнецов). На них, как на кроликах, производили какие‑то эксперименты. Я видел парня лет 14, которому с какой‑то «научной» целью впрыснули в вену керосин. Потом у него вырезали кусок тела и послали в Берлин в лабораторию, ему же вставили другой кусок тела. Сейчас он лежит в госпитале весь в глубоких гниющих язвах, и ничего с ним сделать нельзя. По лагерю ходит красавица‑девушка, молодая, но умалишенная. Я вообще поражаюсь, как эти люди, которых мы видели, не сошли с ума все. Да, если до сих пор мы освобождали лагеря смерти, то Освенцим можно по праву назвать «Главное назначение лагерей – массовое истребление людей, в первую очередь евреев, свозимых со всей Европы… Евреи уничтожены полностью. Город поголовного массового истребления неповинного народа». До 15 миллионов чел. они здесь истребили.
Ненуся, родуночная моя! Может, я не должен был тебе писать этого, но поверь, я не могу не поделиться с тобой. Четвертый день, как не ем, спать не могу. Я даже смеяться перестал. Я серьезно заболел. Как жаль, что я не обладаю даром слова и не владею пером. А то бы я все то, что видел, описал бы в печати, чтобы все читали, чтобы все знали, что такое немец, ибо до сих пор мы еще, оказывается, по‑настоящему не изучили этих двуногих зверей. Теперь я только убедился, как бледно описывают в печати наши репортеры все ужасы и кошмары, чинимые немецкими зверями. Ведь если описать простыми словами то, что я видел, так люди бы, читая, рыдали».
Обратите внимание на то, что узники лагеря смерти и их освободители пользуются еще немецкими топонимами (Аушвиц, Биркенау), а советский комендант – уже польскими! Отныне на польские – Освенцим и Бжезинка – предстояло переучиваться всем!
28 января Гришаев докладывал Яшечкину, что в Освенциме и его филиалах осталось несколько тысяч узников изо всех стран Европы: «Все крайне истощены, плачут, благодарят Красную Армию. Люди – многих национальностей, но евреев не встречал. Узники говорят, что все они были уничтожены. <…> Картина страшная по своей трагичности».
С каждым днем тон донесений становился тверже.
На следующий день, 29 января: «Специальной комиссией установлены ужасные злодеяния немецких извергов в лагере Освенцим, которые превосходят все известные нам зверства. По показаниям освобожденных, за 4,5 года уничтожено до 4,5 миллионов человек. Бывали дни, когда уничтожалось по 25–30 тысяч человек, в первую очередь евреи из всех стран Европы. Перед приходом Красной Армии примерно 8 тысяч заключенных вывезено в Германию. Печи немцы взорвали, пепел развеяли по полям, ямы с сожженными трупами заровняли».
А донесение от 30 января имело даже подзаголовок «Об освенцимском концлагере»:
«В радиусе 20–30 километров на территории Домбровского угольного района имеется 18 филиалов концлагеря. Каждый – до 10 квадратных километров. В лагере – до 80 бараков. Барак – на 200–300 узников. Главное назначение лагерей – массовое истребление людей, в первую очередь евреев, свозимых со всей Европы. Узники – даровая рабочая сила на шахтах и заводах синтетического горючего. За 4,5 года в этих лагерях уничтожено 4,5 миллионов человек. Бывали дни, когда прибывало 8–10 эшелонов с заключенными. 5–10 % здоровых, годных для тяжелых работ, оставляли, остальных – уничтожали. 4 крематория имели по 10 камер для удушения людей газом и до 30 печей для сжигания трупов. Каждая камера вмещала до 600 человек. Крематории не справлялись с сжиганием трупов, и часть их сжигали в ямах 40×40 метров, обливая горючим.
Одновременно в лагере было 25–30 тысяч человек. Режим быстро приводил к истощению, обрекая узников на смерть. Работали по 12 и более часов. Избиения, пытки, издевательства, расстрел на каждом шагу. В лагере Освенцим освобождено 2 тысячи узников, в Бжезинке 2,5 тысячи, в других по 500–800 человек. Евреи уничтожены полностью. 40 % так истощены, что не могут двигаться. Их совсем не кормили уже несколько дней».
Точные детали здесь перемешались с неточными, но представление о том, чем являлись Аушвиц‑Освенцим и Биркенау‑Бжезинка на самом деле и какую «роль» во всем этом играли евреи, на уровне политотдела армии и даже фронта было совершенно реалистичным: «Главное назначение лагерей – массовое истребление людей, в первую очередь евреев, свозимых со всей Европы… Евреи уничтожены полностью».
Вот выводы Ф. Пипера, признаваемые большинством: около 90 % главных изделий этого конвейера смерти – человеческих трупов и пепла – пришлось на евреев: в абсолютном измерении, по оценкам серьезных ученых, это составляет 900–960 тысяч жертв из общего числа в 1,0–1,1 миллиона.
Освенцим и Бжезинка – евреев не стало еще раз
От Яшечкина сообщения об Освенциме ушли в ГлавПУРККА, а 9 февраля 1945 года заместитель начальника Главного политического управления РККА Шикин доложил в ЦК ВКП(б) Г.Ф. Александрову содержание этих донесений об освобождении Освенцима.
Вот это письмо:
«ЦК ВКП (б)
Тов. АЛЕКСАНДРОВУ Г.Ф.
Начальник Политуправления 1‑го Украинского фронта генерал‑майор тов. Яшечкин донес ГлавПУРККА следующее:
I. Немецкий концентрационный лагерь в Освенциме состоял из 22 филиалов, размещавшихся вокруг города. В лагере имелось до 80 бараков, в каждом из них содержалось 300–400 человек. Главное назначение лагеря – массовое истребление людей, свозимых со всех оккупированных немцами стран Европы.
Француз офицер армии де Голля, находящийся и сейчас в Освенциме, капитан Леко Морис, бывший заключенный, имевший лагерный порядковый номер 185 930, заявил: “Я видел своим глазами прибывающие в лагерь транспорты с людьми. Царивший в лагере внешний порядок и музыка вначале обманывали людей. Однако сильный трупный запах и быстрая молчаливая сортировка прибывавшим внушали тревогу. Обреченные на казнь уже больше не видели друг друга. Я никогда не забуду эти страшные дни в моей жизни”.
Хирург Штейнберг, француз, который провел в Освенцимском лагере три года, сказал:
“Лагерь в Освенциме страшнее лагеря в Майданеке, он раньше отстроен и дольше существовал. В нем впервые немцы применили новые средства уничтожения людей”.
Адам Курилович, бывший председатель профсоюза железнодорожников Польши, находившийся в лагере с 26 июня 1941 года, лично знавший многих заключенных, рассказал:
“С первых же дней я понял, что лагерь создан для истребления людей.
Орудия истребления были тогда самые примитивные. Конвоиры, сопровождавшие нас на работу во время рытья земли, ударяли заключенного лопатой по голове, человек падал. Немец поворачивал его, ставил лопату на горло и нажимал на нее ногой. Ослабевших людей сталкивали в канавы, где они гибли.
15 сентября 1941 г. для испытания только что построенной газовой камеры загнали в нее 80 русских и 600 поляков. Все они были умерщвлены в течение трех дней. Мы выносили и взрывали их трупы, так как кремационных печей в то время не было. Заключенных расстреливали ежедневно. Лагерный палач немец Лалич хвастался, что он расстреливал за день 280–300 человек”.
Венгерский ученый профессор Мансфельд, заключенный в лагерь за участие в международном физиологическом конгрессе в Москве и спасенный нашими войсками, заявил:
“С начала 1942 года немцы стали практиковать впрыскивание раствора карболовой кислоты в вены, затем в аорты и наконец в сердце. Человека с завязанными глазами усаживали в кресло и вонзали шприц между ребер в сердце. Смерть наступала мгновенно. Однажды таким способом сразу было убито 140 подростков‑поляков. Палачи исследовали на заключенных различные способы умерщвления. На моих глазах одному больному впрыскивали в ногу керосин, а потом отрезали куски тела для исследования изменений, происходящих в тканях. На заключенных применялись также различные способы стерилизации людей”.
Умерщвление людей при помощи газовых камер было признано немцами самым рентабельным.
В 1942 г. в лагере № 2 Бжезилька были пущены 4 газовых камеры и 8 крематориев, по пятнадцати печей. К началу 1943 г. подвели железнодорожную ветку, по которой ежедневно подавались эшелоны смертников. Истребление людей проводилось круглосуточно. 3 тысячи штатных палачей работали под звуки оркестра, заглушавшие предсмертные вопли жертв.
Всего сожжено в печах, на кострах, замучено и расстреляно более 4 миллионов человек.
27 января войска армии, где начальником политотдела тов. Гришаев, освободили несколько тысяч заключенных, которых гитлеровцы не успели угнать в глубь Германии. В числе освобожденных белорусская женщина из колхоза “Затишье” Верняк Мария Николаевна, сосланная сюда вместе с дочерью за помощь партизанам; украинка Дьяченко Ольга, бывшая студентка Харьковского химтехникума, пытавшаяся убежать с германской каторги; чешка Скалова Анастасия, схваченная гестаповцами в селении Лидице вблизи Праги, югославка Коваль Фаня, арестованная за участие сыновей в партизанском отряде; француженка Мотте Маддена; итальянка Матеуси и многие другие. Среди освобожденных около 3.000 больных и истощенных людей, не способных самостоятельно передвигаться и которых администрация лагеря не успела уничтожить.
Больные лежали в комнатах‑казематах на трехэтажных нарах, тесными рядами. В последние дни их совсем не кормили. Сейчас больные и истощенные размещены просторнее. Им оказывается медицинская помощь и организовано питание.
<…>
Заместитель начальника Главного политического управления Красной Армии ШИКИН».
Как видим, события, впрямую касавшиеся почти исключительно евреев, в донесении упоминаются, а вот сами евреи – ни разу! Интересно, на каком из этажей сконструировали эту «заглушку» – на уровне армии или на уровне ГлавПУРККА?
Мало того – бумага стерпела еще и не то! 22 апреля 1945 года инструктор капитан Рыбаковский опросил несколько узников концлагеря Аушвиц, находившихся на пересыльном пункте в Кракове. В донесении, посланном начальнику отделения по работе среди польского населения, он привел следующее «свидетельство» инженера‑строителя из Киева Н.А. Курского:
«Акт отравления газом и сожжения трупов до VIII м[еся]ца 1944 г. производили евреи, которые знали хорошо немецкий язык и надеялись стать впоследствии немцами. С VIII м[еся]ца, когда Красная армия перешагнула польскую границу, евреи все были сожжены, а их место заняли поляки, которые приспосабливались к немцам и очень сильно тиранили русских, украинцев и вообще граждан СССР, не скрывая, что они ненавидят русских за отнятые у Польши Зап. Украину и Зап. Белоруссию».
Отчеты, сделанные своими по освобождении филиалов Аушвица и самого Аушвица в конце января 1945 года, мало что добавили к этой картине. Относительно числа жертв разные донесения давали разные цифры – от 400 тыс. до 4–4,5 млн. жертв.
Примечательно, что уже в этом отчете не было ни малейшего намека на еврейство, как, впрочем, и указаний на советских военнопленных.
Тем более не было их в более поздних документах. Так, в заключении госсоветника юстиции Д.И. Кудрявцева, эксперта и представителя ЧГК на процессе над военными преступниками – служебным персоналом КЛ «Освенцим», представленном Верховному трибуналу ПНР 13 декабря 1947 года, слово «еврей» вообще ни разу не прозвучало. Более того, очевидные случаи преступлений, совершенных против греческих евреев, например, характеризуются в его заключении как преступления против греков.
Желание вытравить этнический компонент из всего того, что происходило в Аушвице, более чем очевидно.
Заключительным аккордом стало сообщение ЧГК «О чудовищных преступлениях германского правительства в Освеньциме», опубликованное в «Красной звезде» накануне Дня Победы – 8 мая 1945 года. В нем говорится, что «…за время существования Освенцимского лагеря немецкие палачи уничтожили в нем не менее 4 миллионов граждан СССР, Польши, Франции, Югославии, Чехословакии, Румынии, Венгрии, Болгарии, Голландии, Бельгии и других стран».
Если немецкие нацисты изводили «Циклоном Б» именно еврейскую расу и упивались именно еврейской кровью, то интернационалисты‑большевики главпуровской перекисью постарались вытравить именно этническую составляющую чудовищного преступления, совершавшегося в Аушвице или в Бабьем Яру.
Подумать только – Шоа мирных советских граждан!
Еврейская катастрофа – и без евреев!
1950–2015 || «Как закалялась ложь»: историография Второй мировой в кривых зеркалах главпуровской идеологии
Уже разрешаем или еще рано?..
Из обрывка разговора в Главлите
Преступление без покаяния: Россия в поисках примирения со своей историей
Прежде чем попробовать разобраться с тем, что я так рискованно вынес в заглавие, необходимо сделать несколько важных оговорок.
Оговорка первая: что такое, применительно к государству, преступление? Это те элементы его внутренней или международной государственной политики, которые противоречат, идут вразрез с международным правом и другими общепринятыми «правилами игры», зафиксированными в фундаментальных хартиях, как, например, «Декларация прав человека» или Устав ООН. При этом, разумеется, мы отдаем себе отчет в том, что в одном и том же государстве в одно и то же время может быть не один, а несколько центров принятия властных решений и, соответственно, несколько нетождественных политик.
Мировая история наполнена и переполнена чудовищными преступлениями одних государств против других, а также их преступлениями против своих или чужих граждан. Достаточно упомянуть массовую работорговлю, оттоманский геноцид армян и греков, гитлеровский геноцид евреев и цыган или советскую насильственную коллективизацию.
Оговорка вторая: что такое, применительно к государству, покаяние? Это, полагаем, процесс осознания государством той или иной собственной прошлой политики как неправедной и преступной, нуждающейся в переосмыслении, произнесении вслух, покаянии, а в ряде случаев и в материальной компенсации жертвам этой политики. То есть возвращение (чаще всего запоздалое) к историзму как критерию истины и выработке соответствующей ответственной политики.
Оговорка третья: что такое Россия?
Под ней я понимаю государственное тело, обладающее отчетливой внутренней преемственностью – несмотря на всю изменчивость, территориальную или институциональную, будь то монархия, советская республика, партократическая диктатура или межрегиональная федерация, каковой она номинально является сейчас.
Не политические партии, не главенствующие этнические или конфессиональные группы, не выдающиеся мыслители, поэты или политики, – а именно российская государственность как субъект российской государственной политики.
По своему историко‑географическому генезису Россия – ярко выраженная сухопутная империя, устроенная (в терминологии В.П. Семенова‑Тян‑Шанского) по принципу континентальной «империи от моря до моря» – самого прочного, как он полагал, типа империи. Но вот что интересно: дореволюционная история модернизации российского ядра и колонизации ее окраин – довольно‑таки жесткая, заметим, история – фактически сошла России с рук и не породила сколь‑либо серьезных исторических обвинений в ее адрес.
Едва ли не единственное исключение – аналитическая критика (впрочем, тоже весьма умеренная и точечная) российского государственного антисемитизма с такими его прелестями, как черта осёдлости, процентные нормы и погромы, отрицать которые никому в Российской империи в голову не приходило.
А вот в Турецкой Республике, в точности так же, как и в самой Османской империи, никому и в голову не приходило признать этноцид армян и греков. И сейчас, спустя целое столетие, не приходит!
«Праведный гнев» турецких начальников в адрес организаций и государств, склоняющихся к штучному признанию этого факта, – политическая константа.
Что‑то похожее можно встретить и в Японии, крайне неохотно соглашающейся обсуждать аналогичные проблемы собственной истории (депортации корейцев и китайцев, принудительный труд и принудительная проституция).
А вот история становления куда более демократической империи США породила целое море исторических упреков (а в последние десятилетия и исков) со стороны двух системообразующих групп населения США. Первая – это потомки тех автохтонных племен индейцев, чьи естественные права в процессе колонизации оказались грубо попранными, а вторая – потомки тех чернокожих негров‑рабов, которых миллионами вывозили сюда из Африки на протяжении XVIII–XIX вв. Впрочем, претензии были и есть и у американских японцев, отчасти депортированных с Тихоокеанского побережья в глубь страны в 1941 году.
В то же время о советском периоде истории России, добавившем к ее историческому образу так много новых красок и, особенно, категорий жертв, уже не скажешь, что он ей «сошел с рук».
Практически весь он насыщен тем, что я выше обозначил как преступления государства
(не преступления против государства, а преступления самого государства – против своих граждан, против международного права и т. д.). Революция, Гражданская война, военный коммунизм, диктатура пролетариата – все это зиждилось на попрании внутренних конституционных норм и прав личности.
Все это, конечно, имело свои корни в историческом прошлом царской России, но нельзя тут не отметить своеобразной российской «умеренности». Излюбленными и самыми крайними репрессивными мерами российского государства против своих нелояльных граждан были принудительные миграции – по суду (ссылки) или же без оного (депортации), благо пространство, климат и экономические потребности очень уж к этому располагали.
Крайней степенью того же антисемитизма в России, – причем антисемитизма не чисто государственного, а приватизированного энтузиастами‑черносотенцами, – стал все‑таки Кишинев, а не Бабий Яр.
Среди уничтоженных советской властью в годы Большого Террора – сотни тысяч «врагов народа», но сколь бы то ни было единого социального или иного контингента они все же не составляли. Для того, чтобы убедиться в этом, достаточно заглянуть в расстрельные или эшелонные списки: репрессиям подвергалась фактически вся страна, все слои населения, и именно в этом заключалась их систематичность и, если хотите, их системность.
Такой меры, как геноцид части населения, тотальное физическое уничтожение тех или иных его категорий, советская Россия почти не знала.
Почему почти? На мой взгляд, было всего лишь два отчетливых контингента физических лиц, применительно к которым со всей строгостью можно говорить о геноциде со стороны советской России. Более корректно, по‑видимому, было бы говорить о стратоциде, под которым понимается систематическое уничтожение тех или иных страт (четко отграниченных контингентов) силами государственных органов – военных или полицейских.
Первый контингент – это царская семья Романовых – император с семьей, убиенные в 1918 году как в Ипатьевском доме в Екатеринбурге, так и в других местах. Второй – около 15 тысяч польских офицеров, расстрелянных в марте‑апреле 1940 года в Катыни Смоленской области, в Медном Тверской и в Старобельске Харьковской.
Охотников отрицать или хотя бы оправдывать эти убийства сегодня уже не просто найти (хотя в случае поляков они иногда и находятся), но палачи известны, и суд истории над ними, считай, состоялся.
Оба преступления, кстати, объединяет то, что они были совершены во время войн (Гражданской и Второй мировой), в видах или накануне боевых действий и оба – на территориях, со временем и неожиданно для палачей завоеванных неприятелем, что неминуемо способствовало скорейшему их разоблачению.
Трудные пути правды: архивы и публикации
Лучше всего, как оказалось, государственную тайну о государственном прошлом хранят режимные государственные архивы, но и им когда‑то неминуемо приходится раскрывать свои тайники, изображая при этом подчас деланое удивление: ну надо же – пакт Молотова‑Риббентропа!? И Катынский расстрел – ну кто бы мог подумать?
Рассмотрим в этой связи некоторые историографические процессы послевоенной поры, сосредоточившись, главным образом, на событиях, связанных с научным изучением или художественным преломлением в СССР и постсоветской России событий Второй мировой войны.
В 1995 году, в контексте празднования 50‑летия Победы, в Москве состоялась выставка под названием «Трудные пути правды. Великая Отечественная война в книгах и документах 1950–1980‑х гг.», инициаторами которой выступили Государственная публичная историческая библиотека России (ГПИБ) и Российский государственный архив новейшей истории (РГАНИ). Она была посвящена процессу научного изучения и художественного осмысления войны в первые послевоенные десятилетия. Ценно в нашем контексте, что она охватила все этапы советско‑российской историографии.
Да, только очень наивный мог бы полагать, что это был сугубо академический процесс с вежливым выслушиванием друг друга и с соревновательностью аргументации. Дискуссии, впрочем, отчасти велись, но на цензурной или предцензурной стадии, то есть еще до выхода тех или иных произведений в свет. Если же произведения все же «проскочили» или «просочились» в печать (излюбленные выражения их будущих «критиков»), то соответствующая дискуссия после чаще всего превращалась в разнузданную травлю, в погром.
Примечательно, что большинство экспонированных на выставке документов было выявлено и рассекречено непосредственно в связи с ее подготовкой, то есть в середине 1990‑х гг. Как примечательно и то, что аннотированный каталог выставки был опубликован только в 2000 году и тиражом всего в 200 экземпляров.
Интересен жанрово‑тематический расклад «окрасок» представленных в каталоге выставки групп документов. Оказывается, что больше всего проблем возникало не с литературой и искусством, как можно было бы ожидать, а с историей. Так, историческим трудам и публикациям архивных документов посвящено 39 случаев из 94, еще 13 пришлось на мемуары и дневники и 4 на архивное дело. В то время как на художественные произведения и органы печати пришлось18 таких случаев, на вопросы киноискусства – 10, а монументальной пропаганды, музыки и живописи – 7.
Выставка – и каталог – полностью оправдывали свое название: путь к правде был, как правило, усеян такими преградами и препонами, что преодолеть их мало кому было по силам.
Надо сказать, что проблематика ВОВ является отличным полигоном как общего направления идеологического курса страны, так и его нюансов колебаний. Для советских публикаций о войне характерен своеобразный пуризм (или, точнее, главпуризм).
Сюда относятся догматизм,
безапелляционность и
бездискуссионность,
приверженность к круглым юбилейным датам и толпообразным коллективам,
узость источниковой базы (в условиях недоступности архивов),
отсутствие научного аппарата и, нередко, научная недобросовестность,
вплоть до фальсификации данных во имя получения желательного результата или хотя бы впечатления.
Анализ соответствующей историографии, выполненный учеными из Института научной информации по общественным наукам АН СССР (ИНИОН), позволил им не столько выделять основные этапы исторического освоения этой темы, сколько раскрыть их подлинное содержание.
Сами по себе эти этапы практически полностью соответствуют периодам генерального секретарства (а начиная с 1990 года – президентства) разных советских и постсоветских вождей. «Сталинский» период сменился «хрущевским», «хрущевский» – «брежневским» (он, правда, вобрал в себя и недолгие месяцы правления Черненко и Андропова), «брежневский» – «горбачевским», «горбачевский» – «ельцинским», а «ельцинский» – «путинским» (или, точнее, «путинско‑медведевским»).
Этапы сталинский, хрущевский и брежневский
Первый – от 1945 до 1956 г. – «сталинский» этап был отмечен печатью служения культу Сталина как военного гения и стратега. Созданные еще во время войны коллективы – Комиссия АН СССР по составлению хроники войны, военно‑исторический сектор при Институте истории СССР, аналогичные исторические подразделения при Генштабе, Главпуре (см. ниже), при штабах видов вооруженных сил и родов войск. Их усилиями были подготовлены сотни сборников документов по оперативному искусству, выпускавшихся Воениздатом, но даже они выпускались с грифом «секретно». Тематика советских военнопленных при этом не ставилась и не изучалась.
Второй этап – «хрущевский» (1956–1964): место большого и разоблаченного культа Сталина заняли выпячивание роли партии в войне и маленький культ Хрущева. Именно в эти годы работала Комиссия маршала Жукова, многое сделавшая для реабилитации советских военнопленных (1955–1956), был основан «Военно‑исторический журнал» (1959), готовилась и вышла в свет 6‑томная «История Великой Отечественной войны» (1960–1965), а также капитальный труд по истории обороны Ленинграда.
Историков, как и сейчас, занимала тогда ситуация с архивными документами и доступом к ним. Так, 3 января 1956 года докторант Высшей военной академии им. К.Е. Ворошилова капитан I ранга Н.Н. Мильграм обратился к 1‑му секретарю ЦК КПСС Н.С. Хрущеву с письмом о необходимости рассекречивания архивных документов о начальном этапе ВОВ. Судя по всему, письмо попало в точку, так как вскоре, уже 7 февраля, было принято Решение ЦК КПСС «О мерах по упорядочения режима хранения и лучшему использованию архивных материалов министерств и ведомств» как отвечающее на поставленный Н.Н. Мильграмом вопрос.
Пример капитана Мильграма оказался заразительным, и в апреле 1959 года в связи с подготовкой шеститомной «Истории Великой Отечественной войны Советского Союза: 1941–1945» в ЦК с проектом директивы о снятии с секретного хранения и разрешении публикации в открытой печати документов по истории ВОВ обратились уже маршалы СССР – военный министр Р.Я. Малиновский и В.Д. Соколовский. Для работы по этому письму была создана специальная комиссия, результатом деятельности которой стало Постановление Секретариата ЦК КПСС № Ст‑115/5с от 11 августа 1959 года, в котором одобрялась постановка вопроса(!), но само его решение переносилось до выхода 6‑томника в свет. При этом секретный режим оперативных материалов уровня Ставки Верховного Главнокомандования, фронтов, флотов, групп фронтов и видов вооруженных сил оставлен без изменения, а «право первой ночи» в пользовании документами, которые, может быть, потом рассекретят, предоставлялось только «своим» – членам редколлегии издания, а также сотрудникам Отдела истории ВОВ при Институте марксизма‑ленинизма при ЦК КПСС и Военно‑научного управления Генерального штаба. Позднее предметом особого рассмотрения становились данные о потерях советских войск в ходе отдельных операций, а собственно испрошенное маршалами решение было принято, как и обещано, несколько позже, – спустя пять с небольшим лет.
Сюда же можно отнести вопрос о публикации «Партизанское движение на Кубани (1942–1943 гг.)» в журнале «Исторический архив» (1957, № 3. С. 3–47) и последовавших за этим мерах по изъятию номера журнала, постановлении Секретариата ЦК КПСС от 2 августа 1957 года и административных мерах по отношению к руководству журнала.
Основной инстанцией, о которую разбивались любые лбы, – и высшей инстанцией, в которую направлялись служебные записки, а то и просто доносы, и которая принимала решения по конкретным вопросам «допустимости» чего бы то ни было в каждый конкретный момент, являлся ЦК КПСС и, в частности, такие его подразделения, как отдел пропаганды и агитации, отдел культуры. Иногда к вопросу подключались и другие аппаратные звенья, как то: отдел науки и техники, отдел административных органов или даже международный отдел. Входящие записки и докладные делились на, так сказать, негативные, предлагавшие что‑нибудь запретить или не разрешить, и позитивные, предлагавшие что‑либо, наоборот, разрешить. Интересно, что во втором случае тенденция не разрешить была еще сильнее, чем в первом. Формой представления при этом служила записка (чаще всего безо всяких пояснений) о нецелесообразности внесенного предложения. Так, 14 июля 1959 года Отдел культуры ЦК КПСС сообщил главному редактору «Литературной газеты» С.С. Смирнову о нецелесообразности его предложения об открытии специального счета и сборе пожертвований населения на поддержание памятников воинской славы в Севастополе, а 2 марта 1960 года Отдел административных органов сообщил председателю Госкомитета по радиовещанию и телевидению при СМ СССР С.В. Кафтанову о нецелесообразности популяризации деятельности во Франции Первого советского партизанского полка.
Но из каталога отчетливо проступает образ еще одной организации, чью роль и активность на идеологическом фронте и на цензурно‑запретительном поле невозможно переоценить. Эта организация – Главное Политическое Управление Советской Армии и Военно‑Морского Флота (сокращенно ГЛАВПУ, или, по старинке, ГЛАВПУР). 15 января 1941 года приказом НКО было объявлено, что никакая книжная продукция в Красной армии не может быть издана без предварительного согласования с ГЛАВПУРом.
Организационно ГЛАВПУ состоял из управлений (например, пропаганды и агитации, организационно‑партийной работы, кадров) и отделов (комсомольской работы, военно‑социологических исследований и др.). Но самое, быть может, интересное в его организации – это то, что начиная еще с 1924 года и до сентября 1990 года этот военный, как кажется, орган действовал на правах… Отдела ЦК ВКП(б) или КПСС!
Такой расклад, впрочем, был вовсе не в пользу армии: ГЛАВПУ являлся в первую очередь инструментом контроля партии над армией, не раз и не два пытавшейся ослабить этот контроль. Все это ставило Начальника ГЛАВПУ в совершенно особое, фактически независимое и во многом даже конкурентное положение по отношению к министру обороны. В вопросах истории и идеологии запретительная позиция ГЛАВПУ, как правило, была заметно жестче и радикальней позиции военного министра и даже позиции «профильных» отделов ЦК КПСС.
Во главе общеармейских (без учета отдельных военно‑морских) политорганов в разное время стояли такие известные лица, как Владимир Александрович Антонов‑Овсеенко (28.08.1923 – 17.01.1924), Андрей Сергеевич Бубнов (17.01.1924 – 01.10.1929), командарм 1 ранга Ян Борисович Гамарник (01.10.1929 – 31.05.1937), Петр Александрович Смирнов (06.1937 – 30.12.1937), генерал‑полковник Лев Захарович Мехлис (30.12.1937 – 09.1940), Александр Иванович Запорожец (09(?).1940 – 21.06.1941), затем снова Мехлис (21.06.1941 – 12.06.1942), генерал‑полковник Александр Сергеевич Щербаков (12.06.1942 – 10.05.1945), Иосиф Васильевич Шикин (08.09.1945 – 02(?).1949), Федор Федотович Кузнецов (02(?).1949 – 03(?).1950), Константин Васильевич Крайнюков (03(?).1950 – 07(?).1950), снова Кузнецов (07(?).1950 – 04(?).1953), генерал‑полковник Алексей Сергеевич Желтов (04(?).1953 – 01(?).1958), маршал Филипп Иванович Голиков (01(?).1958 – 31.04.1962), генерал армии Алексей Алексеевич Епишев (31.04.1962 – 17.07.1985), Алексей Алексеевич Лизичев (17.07.1985 – 07(?).1990), а также Николай Иванович Шляга (07(?).1990 – 29.08.1991). Абсолютным рекордсменом по пребыванию в этой должности, вобравшем в себя всю брежневскую эпоху, был Епишев.
Именно ГЛАВПУ мы обязаны канителью 1956 года с выходом на экраны фильма по сценарию В.П.Некра‑ сова «В окопах Сталинграда», против которого ополчился начальник ГЛАВПУ генерал‑полковник Желтов, горячо поддержанный маршалами А.Е.Еременко и И.С.Коневым.
После выхода в мае 1970 года в «Неделе» статьи Д.Д. Лелюшенко «Освобождение» (в ней, в частности, говорилось о том, что на Прагу наступали и американцы) два отдела ЦК – пропаганды и административных органов – признали публикацию ошибочной и рекомендовали всем печатным органам впредь согласовывать публикации по военной тематике с ГЛАВПУ.
Впрочем, запрет даже на полуправду, как в эпизоде со статьей Лелюшенко, имел место уже на третьем этапе – на «брежневском» (1964–1985 гг.). Отмеченный частичной реабилитацией Сталина, он до известной степени явился шагом назад, к первому этапу.
Его фактическим началом можно считать кампанию против А.М. Некрича и его книги «1941: 22 июня», выпущенной в 1965 году издательством «Наука» самым что ни на есть рутинным порядком, то есть через Главлит. В книге честно раскрывались многие просчеты главнокомандования на начальном этапе ВОВ, что в это время уже не прошло бы согласования в ЦК или в ГЛАВПУ. Дополнительное раздражение вызвали и положительная рецензия в «Новом мире», подчеркивавшая объективность книги, и результаты обсуждения книги в Институте марксизма‑ленинизма при ЦК КПСС, в ходе которой многие историки, вопреки ожиданиям, поддержали А.М. Некрича. В разгромной рецензии, опубликованной в «Вопросах истории КПСС», автор обвинялся в очернительской тенденциозности и в измене принципам марксистской историографии (последнее, впрочем, справедливо).
Среди журнальных публикаций этих лет, увидевших свет и заслуживших за это высочайшее «пропесочивание» на уровне ЦК, – повести Василя Быкова «Мертвым не больно» (Новый мир. 1966. № 1) и Анатолия Кузнецова «Бабий Яр» (Юность. 1966. № 8). Заведующие отделами пропаганды и агитации ЦК КПСС (В. Степанов) и культуры (В. Шауро) сочли клеветническими быковские описания жестокости, беззаконий и преступлений, творящихся среди отступающих частей Красной армии «особистами»: «Забвение т. Быковым классовых критериев, грубое искажение исторической правды привело к тому, что из‑под его пера вышло произведение, наносящее серьезный вред делу воспитания советских людей, особенно молодежи».
Повести Быкова и Кузнецова были, тем не менее, напечатаны. Но некоторым текстам повезло меньше, и, даже будучи однажды одобренными в Главлите, они были вынуты из номеров, как, например, дневник К.М. Симонова «Сто суток войны» – из «Нового мира» или очерк С.С. Смирнова «По следам войны» – из «Дружбы народов».
Еще одной «жертвой» тенденций этого этапа едва не стала англоязычная книга «Россия в войне 1941–1945» французского историка русского происхождения Александра Верта, в годы войны работавшего корреспондентов Би‑би‑си и «Санди Таймс» в Москве. Книга получила большой резонанс во всем мире, и А. Верт предложил издательству «Прогресс» выпустить ее перевод. Два журнала – «Юность» и «Иностранная литература» – ухватились за идею напечатать главы из книги, но само издательство возражало против издания. Вопрос решился поистине по‑соломоновски: Отдел пропаганды ЦК постановил – книгу печатать, но в закрытом порядке и для рассылки по специальному списку. В результате книга А. Верта выходила дважды: в 1965 году в закрытом порядке (тремя выпусками по 300–350 стр. каждый) и в 1967 году в открытом – однотомником в 774 страницы.
В 1968–1969 гг. даже такой мемуарист, как Г.К. Жуков, едва не угодил в диссиденты, а рукопись его «Воспоминаний и размышлений» (вызывавших возражения Минобороны) – в «Тамиздат»! Мало того, за рубежом она оказалось не где‑нибудь (КГБ еще пришлось перепроверять каналы такой утечки), а в самом скандальном лондонском издательстве «Флегон пресс», тут же начавшем шантажировать советское посольство предложением отказаться от издания в обмен на лицензию «Международной книги» на право продажи советских книг за рубежом!
В собственно научной сфере программным достижением «брежневского» этапа стал выход в 1973–1982 гг. фундаментального труда – 12‑томной «Истории Второй мировой войны 1939–1945 гг.», авторский коллектив которой рекрутировался в Институте военной истории МО СССР, а также в Институте марксизма‑ленинизма при ЦК КПСС и двух академических институтах (Институт истории СССР и Институт всеобщей истории). Его можно было бы назвать фундаментальным, когда бы не вяжущееся с фундаментальной научностью подхалимство, выпячивание исторической роли полковника Л.И. Брежнева и 18‑й армии, имевшей честь иметь его в своих рядах.
Надо заметить, что подхалимство, более или менее развитое на всех этапах,
в эпоху брежневского застоя достигло не виданных ранее высот. Высшие военные и партийные руководители включались в авторские коллективы трудов, к написанию (а возможно и к чтению) которых не имели не малейшего отношения. Своего рода кульминацией этой тенденции стал выход в 1967–1976 гг. трех томов мемуаров маршала А.А. Гречко – брежневского министра обороны, командовавшего во время войны той самой 18‑й армией, где начальником политотдела служил Брежнев. При этом сам Гречко своих мемуаров не писал, их изготовляла специальная группа историков и журналистов. Таким же способом были сляпаны «воспоминания» и самого Л.И. Брежнева, в том числе и брошюра 1978 года «Малая земля» – о неудачном, в сущности, десанте под Новороссийском. В 1980 году за «свои» произведения «Малая земля», «Возрождение» и «Целина» Брежнев был удостоен Ленинской премии в области литературы, которой Леонид Ильич искренне и по‑детски радовался, как и любой другой награде, будь то орден Победы или маршальская форма. (Впрочем, «малый культ» полковника Л.И. Брежнева с самого начала ничего кроме понимающей улыбки ни у кого не вызывал. За улыбкой этой была различима смешанная со стыдом грусть и досада за страну).
В то же время партия и правительство очень уважали и высоко ценили взрывоопасную силу подлинного исторического документа и мемуаров и делали все от них зависящее, чтобы таковым ходу не давать. Весной 1977 года КГБ и Главлит поставили перед Секретариатом ЦК КПСС вопрос о порядке подготовки и издания мемуаров политического и военного характера. 28 июня 1977 года вышло соответствующее постановление, обязывающее издательства предварительно согласовывать свои сводные планы по мемуаристике с ЦК КПСС, с ИМЛ при ЦК КПСС и с ГЛАВПУ.
Практически одновременно – летом 1977 года – Отдел пропаганды и Главлит зарубили и отправили на доработку верстку глав из «Блокадной книги» А. Адамовича и Д. Гранина, шедших в №№ 7 и 8 «Нового мира». Вразрез с генеральной линией партии шло и предложение К.М. Симонова от 18 января 1979 года о проведении кампании по сбору неопубликованных воспоминаний участников ВОВ и о создании в Центральном архиве Министерства обороны в Подольске специального отдела для их хранения. Идея рассматривалась в военных и партийных структурах, мнение которых дружно совпало: предложение сочли нецелесообразным, ибо невозможно обеспечить контроль за использованием и за достоверностью (sic!) изложенных в воспоминаниях фактов.
Этапы горбачевский и ельцинский
Четвертый этап – «горбачевский». В издании ИНИОН он, едва успев начаться, завершается уже в 1990 году. И это, по сути, правильно, поскольку смешивать его с «ельцинским», несмотря на кажущееся их сходство, нет оснований. Механизмы инициирования публикаций и принятия решений об их судьбе при Горбачеве не претерпели ни малейших изменений – просто инстанции, принимающие решения, стали, действительно, гораздо либеральнее. Хочешь удивить мир собственной смелостью – обратись в соответствующий отдел ЦК с прочувствованной и политкорректной просьбой о разрешении того‑то и того‑то, и тебя, скорее всего, поддержат, в крайнем случае, дадут какой‑нибудь незначительный совет о другой формулировке какой‑нибудь фразы.
Так, при Горбачеве было снято табу с целого ряда одиозных приказов военного времени, в частности, с приказа Ставки № 270 от 28 августа 1941 года и приказа НКО № 227 («Ни шагу назад!») от 28 июля 1942 года. Оба упомянутых приказа были напечатаны в «Военно‑историческом журнале» в 1988 году – соответственно, в №№ 9 и 8.
Согласие на публикацию Приказа № 270 было получено 21 июля 1988 года; его дали сразу два отдела ЦК – отдел административных органов (И. Ларин) и отдел науки и учебных заведений (В. Григорьев). При этом они ссылались на публикации в центральной печати академика А.М. Самсонова и другие, ставящие вопрос о публикации полного текста этого приказа. Уже 27 июля их ходатайство было поддержано и на Секретариате ЦК. Но самое пикантное при этом то, что так громко стучаться пришлось в совершенно открытые ворота, ибо сам по себе приказ никогда не был секретным; отпечатанный в типографии, он рассылался в войска в количестве около 45 тысяч экземпляров!
Необычайно симптоматичной для горбачевского периода (как, впрочем, и для других – она пронизала собой всю послевоенную историю) была история с Катынью. В апреле‑мае 1940 года, когда войной с немцами и близко не пахло, расстрельные команды НКВД спокойно убили в Катыни, Медном и Старобельске около 22 тысяч польских военнопленных и гражданских лиц – практически всех, находившихся в их лагерях. Но война пришла, и все три расстрельных места попали под оккупацию, а до одного из них – катынского – в апреле 1943 года добрались немецкие и международные комиссии, установившие правду.
Но собственное «расследование» 1944 года («Комиссия Бурденко») установило, что это дело «немецких» рук. И мало того: не постеснялись выставить Катынь в ряду тягчайших «немецких» преступлений на Нюрнбергский трибунал! Чем это кончилось – хорошо известно: судьи отказались признать аргументацию СССР по Катыни убедительной, но и судить де‑факто СССР – страну‑победительницу и страну‑обвинительницу – тоже не стали, благо мандат трибунала и союзнические чувства этого от них и не требовали.
Фактическая развязка этой трагической и неприглядной истории произошла при Горбачеве. Весной 1987 года была создана двусторонняя Комиссия историков СССР и Польши по вопросам истории взаимоотношений СССР и Польши, при этом у советской части комиссии не было ни полномочий пересматривать каноническую советскую точку зрения, ни новых материалов. Уже в июне 1987 года в ЦК поняли всю непривычную серьезность вопроса – еще раз «отговориться» не получится! «Другое дело, как использовать то, что станет нам известно после специального изучения этого дела с позиций исторической правды (выделено мной. – П.П.)».
В 1988 году, после обнародования в Польше результатов доклада Польского Красного Креста, принимавшего участие в эксгумации в Катыни в 1943 году, а также польских критических замечаний относительно выводов комиссии Н.Н. Бурденко, стало ясно, что пересмотр катынского дела неизбежен. Поэтому заведующий международным отделом ЦК КПСС В.М. Фалин предложил 6 марта 1989 года не препятствовать, а оказать содействие желанию польской стороны перенести в Варшаву символический прах из Катыни. Политбюро в заседании от 31 марта согласилось с этим предложением, а заодно распорядилось в месячный срок выработать предложения о дальнейшей советской линии по катынскому делу. Реагируя на очередные польские предложения, – на этот раз о создании в Катыни мемориала, – Э. Шевард‑ надзе, В. Чебриков, А. Яковлев и В. Медведев внесли на Политбюро ЦК КПСС от 5 мая 1988 года предложение включить в этот мемориал и памятник 500 советским военнопленным, участвовавших в эксгумации поляков и уничтоженных гитлеровцами после окончания работ.
Поиск новых подтверждений советской позиции так ничего и не дал, а вот поиск истины, – несмотря на откровенный и насмешливый саботаж со стороны заведующего Общим отделом ЦК КПСС Валерия Болдина, – привел‑таки к информационному прорыву: в двух, в то время самостоятельных, архивохранилищах – в фонде конвойных войск в Центральном Государственном архиве Советской армии (ныне РГВА) и в материалах ГУПВИ в Центральном Государственном Особом архиве (ныне тоже РГВА) были найдены документы, безоговорочно поставившие все точки над i. Тут надо особо отметить заслугу как российских архивистов (и прежде всего тогдашнего директора Особого архива А.С. Прокопенко), так и в особенности историков, в частности и прежде всего Натальи Сергеевны Лебедевой и ее коллег Николая Юрьевича Зори и Валентины Сергеевны Парсадановой.
22 февраля 1990 года Фалин, сообщая Горбачеву о находках историков, был вынужден признать, что готовящиеся ими публикации создадут принципиально новую ситуацию, в которой последний и единственный советский аргумент – мол, в архивах СССР ничего по этой теме не обнаружено – лишался бы, как и незадолго за этого в случае с пактом Молотова – Риббентропа, своей казуистической силы. Высшая партийная инстанция поступила так, как единственно умела и как привыкла: запретила ставшие ей известными публикации!
Но правду было уже не удержать: историки и журналисты нашли выход из ситуации и нанесли асимметричный удар. Место научной публикации в малотиражном журнале заняли два разворота обстоятельного интервью Н.С. Лебедевой в массовом издании, а именно в «Московских новостях» времен Егора Яковлева, в номере от 25 марта 1990 года. Правда о катынской трагедии – вопреки сопротивлению и, увы, спустя целых полвека! – была наконец предана гласности, после чего аппаратное сопротивление архитекторов гласности из ЦК КПСС потеряло всякий смысл.
13 апреля 1990 года последовало официальное заявление ТАСС с признанием ответственности органов НКВД за расстрел польских военнопленных, а в декабре 1990 года, по инициативе Горбачева Главная военная прокуратура возбудила уголовное дело по фактам массовых расстрелов, причем не только в Катыни, о которой и только о которой шла речь до этого, но и в Медном и Старобельске.
Впрочем, последняя попытка «отыграть ситуацию» научными средствами все же была предпринята, а именно «Военно‑историческим журналом». После того как в июньском номере за 1990 год под названием «Нюрнбергский бумеранг» была напечатана сенсационная публикация А.С. Прокопенко и Ю.Н. Зори, другие авторы журнала еще раз попытались выдать за чистую монету хотя бы некоторые из материалов Комиссии Н.Н. Бурденко.
Пятый – «ельцинский» – этап в целом представлял собой довольно крутой перелом. Демократизация общества, идеологический плюрализм, либерализация доступа в архивы привели к некоторой растерянности цеха официальных и официозных военных историков и к выходу на авансцену большого количества новых лиц – как профессионалов, так и любителей, в особенности – журналистов. Возникла совершенно новая историографическая ситуация, которую правильнее всего было бы назвать просто нормальной или почти нормальной. Связка «историк» – «архив» – «публикация» – «дискуссия» впервые заработала!
В контексте же ВОВ основными темами, где скрестились копья, стали, пожалуй, превентивная война (дискуссия, поднятая книгой В. Суворова «Ледокол») и многочисленные – и в целом неудачные – попытки переосмыслить роль генерала Власова и ведомого им коллаборантского движения, кадровой базой которого во многом стали советские военнопленные.
Участниками этого процесса анализа впервые стали и иностранные ученые, в том числе и российские эмигранты. Среди них и Владимир Константинович Буковский, сыгравший ключевую роль в одном из главнейших сражений этой революции, а именно во взятии на абордаж архивов аппаратов ЦК КПСС и ЦК КП РСФСР. На их основе уже в 1991 году был создан Центр хранения современной документации Комитета по делам архивов при правительстве РФ (нынешний РГАНИ), вобравший в себя около 30 млн единиц хранения, охватывающих период с 1952 по август 1991 г.
Она началась и без, и до Буковского (очень многие, хотя и не все, архивы и сами воспользовались новой ситуацией), но то, что Буковский и несколько коллег из «Мемориала» сделали как эксперты, заслуживает похвалы. Закрепиться же на достигнутых ими плацдармах, расширить их и пойти дальше широким фронтом, увы, не удалось.
Отметим: для ельцинского этапа характерна и определенная честность и даже мужественность в извлечении тех уроков, что, безусловно, содержатся в неотвратимо приоткрывающемся – страница за страницей – историческом прошлом.
Вот пример: материалы особых папок Политбюро ЦК КПСС по Катыни, впервые преданные гласности при Горбачеве, так и не были задействованы или введены в научный оборот. Передавая в декабре 1991 года дела Б.Н. Ельцину, Горбачев передал ему и конверт с катынскими материалами, предупредив о необходимости осторожного к ним отношения. Через год, как известно, материалы этого конверта фигурировали на процессе по делу КПСС, а 14 октября 1992 года копии этих документов были переданы российской стороной в Варшаве президенту Польши Леху Валенсе. И хотя Ельцин сделал это не лично, а через специального представителя, – это серьезный и ответственный поступок. Он был воспринят в Польше и во всем мире как знак исторического раскаяния новой России – правопреемницы СССР – за одно из тяжелых государственных преступлений своей правопредшественницы.
После чего начался совершенно иной этап российско‑польских отношений – этап исторической реконструкции событий и политического примирения, поиска и нахождения морального консенсуса на тезисе типа: «Это не Россия виновата, это все НКВД, это Берия да Меркулов». Не в последнюю очередь – и этап строительства мемориалов и произнесения речей на их открытиях.
Этапы путинский и медведевский
Серьезные перемены произошли в историографии шестого – «путинского» – этапа. Внешне – особенно поначалу – он напоминал «ельцинский»: поток публикаций на историческую тему – как монографий, так и сборников документов – не иссякает до сих пор. Но книги эти готовились по нескольку лет, и их корень, как правило, еще в той демократичной и плюралистичной общественной атмосфере, а также в либеральной архивной ситуации, что были свойственны именно для эпохи Ельцина.
Поинтересуемся: что стало с «катынским делом» в новом столетии? В 2004 году Главная военная прокуратура подтвердила вынесение «тройкой НКВД» 14 542 смертных приговоров польским военнопленным, после чего объявила дело закрытым, а личные дела – засекреченными и отказала родственникам в реабилитации (под предлогом, что непосредственно именные приказы о расстрелах отстутствуют). После трагической гибели в 2010 году близ Смоленска президента Польши Леха Качинского, летевшего в Катынь на 60‑летие катынского расстрела, и принятия Госдумой резолюции «О Катынской трагедии и ее жертвах», не поддержанной только коммунистами, к вопросу о реабилитации вернулись в 2011 году, но прокуратура так до сих пор и не рассекретила свои материалы. В 2013 году в Варшаве по‑польски, а в 2015 году в России по‑русски вышла составленная А. Гурьяновым 865‑страничная книга «Убиты в Катыни. Книга памяти польских военнопленных – узников Козельского лагеря НКВД, рассстрелянных по решению Политбюро ЦК ВКП(б) от 5 марта 1940 года», изданная Международным обществом «Мемориал» (Москва), Центром «Карта» (Варшава) и издательством «Звенья», содержащая 4415 биограмм расстрелянных поляков, каждая из которых состоит из юридически релевантных данных.
В 2000‑е и 2010‑е гг. работа в российских архивах ощутимо усложнилась. Даже если отвлечься от таких конфузно‑казусных ситуаций, когда для исследователей фактически «закрываются» фонды, с которыми они работали десятилетие назад и которые уже в значительной мере опубликованы, архивы постепенно снова становятся по другую сторону незримых «баррикад», за которыми продолжают свой нелегкий труд явно вошедшие во вкус историки.
Казалось бы, давно пора как можно шире раскрыть ведомственные военные архивы. В одном только ЦАМО хранится около 10 млн документов, из которых только 2 млн на открытом хранении.
8 мая 2007 года, то есть за день до 62‑летней годовщины Победы, министр обороны РФ А.Э. Сердюков издал приказ № 181 «О рассекречивании архивных документов Красной Армии и Военно‑Морского Флота за период Великой Отечественной войны 1941–1945 годов», отменяющий предыдущий аналогичный приказ и предусматривающий снятие грифов секретности с архивных документов Красной армии и Военно‑Морского Флота за период Великой Отечественной войны 1941–1945 годов, находящихся на хранении в ЦАМО, в Центральном военно‑морском архиве и архиве военно‑медицинских документов ВММ.
Казалось бы, объявлено о начале массового рассекречивания, под которое подпадает несколько миллионов дел – ура, о чем еще мечтать историку! Ура!!!
Но… перед тем, как уйти, министр обороны Сергей Иванов подписал приказы, которыми в разы расширил перечень категорий сведений, которые не подлежат рассекречиванию в документах о ВОВ: «Если в приказе Минобороны 1997 года подобных категорий сведений было восемь, то благодаря Иванову их количество увеличилось до двадцати. Таким образом министр обороны Иванов на многие годы вперед ограничил круг источников, с которыми смогут работать исследователи. <…> Архивная служба Вооруженных Сил в своем письме № 350/292 от 01.03.2007 отказалась перечислять все категории сведений военного времени, отнесенные Ивановым к не подлежащим рассекречиванию…»
Фацит: «В ЦАМО, по официальным данным, хранится 10 миллионов дел военного времени, из них лишь 2 миллиона было официально рассекречено, поэтому поштучное рассекречивание архивных фондов растянется на столетия, если не будет принято волевое политическое решение, позволяющее снять все эти документы с секретного хранения скопом, оговорившись, что поштучного рассекречивания не требуется за давностью лет и в связи с особой общественной значимостью изучения военной истории».
Назначение В.В. Путина премьер‑министром, а потом и переизбрание его президентом было воспринято многими архивными функционерами как сигнал к замораживанию работ по рассекречиванию и к сворачиванию «вседоступности» архивов и «вседозволенности» анализа, ставшими в ельцинское десятилетие нормой. И даже неважно, посылал ли президент этот сигнал или нет, важно, что он был так услышан и понят.
Важнейшая новость на этом фронте – так называемое «архангельское дело»:
следствие, в сентябре 2009 года открытое против историка М. Супруна и
архивиста полковника А. Дударева,
на тот момент директора Информационно‑аналитического центра УВД по Архангельской области и входившего в его состав архива, обвиненных в якобы незаконной передаче Германии архивных данных о немцах,
репрессированных в СССР (Дударева уволили в результате следствия).
Но как можно считать «личной тайной» банальные установочные данные о нескольких тысячах репрессированных, ничем не отличающиеся от сведений, миллионы раз использовавшихся в сотнях российских региональных Книг Памяти?
Тем не менее слушания в Архангельском суде, к большому сожалению, так и не были выиграны.
Само это дело создало опаснейший для истории прецедент:
с того момента архивы в аналогичных случаях будут перестраховываться и
не станут выполнять свою миссию посредников между исторической наукой и государственным хранением эмпирики.
Подтверждений этому более чем достаточно.
К сожалению, в России еще не выработалась практика в спорных случаях идти в суды.
Такие случаи единичны, но даже поражения в судах оборачиваются изменениями в архивах к лучшему.
Так, после встречи в суде Георгия Рамазашвили и ЦАМО (чем не битва Давида и Голиафа?) этому ведомственному архиву пришлось сбросить шкуру мастодонта и взять равнение на государственные.
А до суда ты не мог пользоваться ноутбуком
и должен был показывать уполномоченным девушкам, тетушками и бабушкам свою заветную тетрадку,
чтобы они проверяли, что это ты там записал и нет ли там чего‑то такого, чего тебе не то что знать, а и читать не надо.
И еще много прочих вещей, которые делали работу там унизительной и малопродуктивной.
Может быть, это наивно, но мне кажется, что многие элементарные вещи могли бы легко и цивилизованно решаться именно судами. При всем скепсисе, которого заслуживает басманное судоговорение, вертикаль российских судов восходит к Кремлю все же не повсеместно, и правовое поле местами скорее существует, чем отсутствует, то есть оно имеет форму архипелага, а не материка.
Суды не будут делать под козырек Комитету «Победа» и прочим эманациям и ипостасям коллективного ГлавПУРа.
Имеет значение и статус истца:
существенно, если туда будут обращаться не индивидуальные читатели архивов или историки, хотя бы и с именем,
а их группы.
«Идеальный», с точки зрения защиты интересов, истец – это некая условная Ассоциация читателей архивов (организация крайне целесообразная, но, увы, не существующая).
В таком случае это будет игра почти на равных, а самое главное – на нейтральной территории.
В противном же случае, то есть на своем поле, ГлавПУРовская линия легко побеждает.
И то: если надо, ворота передвинут, и если захотят, будут одиннадцатиметровый бить с семи метров.
Но, перенесись этот спор в суд, им было бы уже не так легко.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.